Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 88

Это выглядит мрачно — но на деле юаньский кодекс известен своей снисходительностью. В сунском кодексе числилось 293 преступления, наказуемых смертью, в юаньском же их было только 135, что противоречит общепринятому взгляду, будто монголы крайне жестоко карали всех преступников. В самом деле, последующая династия, Мин, снова подняла число тяжких преступлений, и один чиновник тех времен даже жаловался на мягкотелость Хубилая. Более того, реальное число казней было примечательно невысоким. Между 1260 и 1307 годами было казнено 2743 преступника (хотя в записях пропущено девять лет). Это в среднем 72 казни в год при населении в 100 миллионов — примерно половина совершавшихся в Соединенных Штатах, когда там проживало эквивалентное население (то есть около 1930 года), а с тех пор отношение общества к смертной казни несколько изменилось. В 2002–2004 годах в США в среднем происходило примерно 60 казней в год, что, учитывая численность населения, будет вдвое реже, чем при Хубилае. Кое-что со временем улучшается.

От преступника также ожидалась выплата компенсации жертвам. Эта практика происходила от монгольской традиции откупаться от неприятностей. Например, в монгольском кодексе одна статья оговаривала, что в деле об убийстве злоумышленник может избежать смерти, «заплатив штраф, который был таким: за мусульманина — 40 золотых монет, а за китайца — одного осла». При Хубилае определенные люди тоже могли откупиться — точнее, мужчины старше 70 или мальчики младше 15[66] (если только преступление не было сексуальным насилием, совершенным над девочкой 10 лет или младше). Но в большинстве дел наказание и компенсация шли совместно. Если мужчина, к примеру, избивал до смерти свою свояченицу, то он получал 107 тяжелых палок и должен был оплатить похороны покойной.

Чиновники традиционно отделывались легко… но только не при Хубилае. «Любой чиновник, совершивший попытку изнасилования жены своего подчиненного, будет наказан 107 ударами тяжелой палки и уволен с государственной службы».

В других же отношениях Хубилай стоял за снисходительность. Определенные преступники приговаривались к эквиваленту полицейского надзора. За совершенный впервые грабеж с применением насилия осужденного наказывали, при этом нанося ему на правую руку татуировку со словами «грабеж» или «кража», приказывали регистрироваться у местных властей, куда бы он ни поехал, и отслужить пять лет во вспомогательных полицейских частях; комбинация наказания и общественной службы, дискриминации и наблюдения, что укрепляло узы общества.

Как же вышло, что самый могущественный человек в мире, глава режима, славящегося железным контролем над всем, правил при такой относительной снисходительности? Просто потому, что его люди поступали, как им велено, а Хубилай знал, что правосудие есть правосудие, а суровость приводит к обратным результатам. В 1287 году к смерти было приговорено около 190 человек, но Хубилай приказал помиловать их. «Заключенные — не стадо овец. Как можно их так вдруг казнить? Будет подобающе сделать их вместо этого рабами и отправить мыть золото ситом». Вот речь человека, умеющего извлечь максимум из имеющихся у него возможностей.

Итак, завоеватель, стремящийся постоянно расширять империю, войска которого были в ответе за смерть миллионов китайцев, может все же оказаться человеком, намерения и действия которого не были целиком дурны. Даже с китайской точки зрения мы должны признать за ним некоторые достоинства. И это было проблемой для тех китайских подданных, у которых была какая-то, пусть и невеликая, свобода выбора, извечной проблемой народа завоеванной страны: противостоять ли завоевателям вечно, до самой смерти, как требовали сотни известных и бессчетное число неизвестных самоубийств, или проявить неверность — обвинение, отмечавшее обвиненного как зачумленного, — смириться, склониться, сотрудничать и преуспевать?

Легкого ответа тут нет. Течение времени помогает: сегодняшняя непримиримость завтра будет казаться тупым упрямством, неверность этого года в следующем году станет всего лишь здравым смыслом. Но никакого длительного решения все равно не может быть. Хотя Хубилай провозгласил учреждение китайской династии, хотя Китай принял и до сих пор принимает этот факт, завоевание сделало инъекцию горечи, которая в конечном итоге заразит и одолеет не столь способных наследников Хубилая.

Давайте посмотрим, как один человек с огромным трудом пытался найти выход из этого морального лабиринта. Это нетипичный случай, поскольку этот китаец был мастером-художником, которого некоторые считают гением. Впрочем, кто из нас типичен, если каждый, кто волен сделать выбор, должен делать его сам?

Звали его Чжао Мэнфу (в прежней транслитерации Чао Мэн-фу). Чжао, дальний родственник царствующей династии Сун, начал карьеру мелкого чиновника, когда в возрасте 25 лет его мир был вдребезги разбит монгольским вторжением. Подобно многим другим ученым-чиновникам, он был в шоке от грубости нового режима, от его примитивной классовой структуры, поставившей южан в самое основание пирамиды, и от их собственной беспомощности. Без экзаменов, предоставляющих образованным людям возможность сделать карьеру, им было не на что надеяться. Он стал одним из и-минь — «остатков», отверженных, предпочитающих безвестность сотрудничеству, и удалился в свой родной городок, а затем в Усин (ныне Хучжоу) который тогда и сейчас славился своей замечательной сельской местностью — огромным озером Тайху на севере и бамбуковыми лесами гор Тяньму на западе. В своем сельском пристанище, «Павильоне парящей чайки», он с головой погрузился в классические науки и открыл в себе поразительные таланты. Он был не единственным — озеро и зеленые горы Усина вдохновили свободное содружество мастеров, Восемь Талантов из Усина, как они стали известны в стране. В ходе последующих семи лет он прославился как мастер трех жанров — живописи, каллиграфии и поэзии (став позже, по мнению многих, величайшим мастером своего века во всех трех областях искусства). В 1286 году в Усин именем Хубилая в поисках талантов прибыл имперский чиновник. Он прослышал о Восьми, отыскал их и предложил им всем работу на императорской службе.





Чжао принял предложение. Один источник утверждает, что согласиться его убедила мать, честолюбиво мечтающая, чтобы он достиг высокого поста, пока еще молод. Некоторые из тех, кто отказался, отвернулись от него — потомок первого сунского императора служит монголам! — и с той поры вокруг него всегда витал дурной запах неверности. Решение это было нелегким, и от последствий его было никуда не деться. Чжао достиг высокого положения в правительстве как чиновник Военного Министерства и провинциальный администратор, и славы ученого и художника. Но сожаление об утраченном мире озер и гор, где он был сам себе хозяин, грызло его до конца жизни. Как он написал в одном стихотворении:

Его горе пронизывает и рисунок откормленного барана: достаточно простой на первый взгляд, но куда менее простой, если глубже приглядеться к нему. На традиционный лад он включает и прекрасную каллиграфическую надпись Чжао, которая намекает на скрытое значение. «Я часто рисовал лошадей, но никогда раньше не рисовал овец или коз», — замечает он, словно желая сказать, что рисовал милое сердцам его хозяев, любивших лошадей, но не близкое народу, которым они правили. «Я сделал это лишь для забавы. Хотя она не может и приблизиться к работам старых мастеров, она в какой-то мере схватывает их дух». Один комментатор, Ли Чу-цин, утверждал, что в этой фразе присутствует не только отсылка к древней художественной традиции. Баран и козел — это два полководца времен династии Хань (206 до н. э. — 220 н. э.), которые оба попали в плен к сюнну, варварской империи, расположенной к северу от Великой Китайской Стены. (Сюнну — по-монгольски хунну — возможно, были предками гуннов). Оба полководца имели возможность пойти на сотрудничество с хунну. Один из них, Су У, отказался, и ему пришлось 20 лет пасти овец. Он-то и есть тот высокомерный баран на картине, с тупой мордой и упитанным видом, готовый для отправки в котел. Другой, Ли Лин, принял предложение и вернулся домой — тощий козел, отвергнутый как негодный для котла, но по крайней мере живой и способный в один прекрасный день вступить в драку.[67]

66

По боевому уставу армии Чингиса служить в ней были обязаны все монголы в возрасте от 14 до 70 лет. Судя по всему, с подростками автор ошибся на один год (Прим. пер.)

67

В отечественной историографии существует совершенно другая версия этих событий, совпадающая лишь временем действия (эпоха Хань) и именами действующих лиц. Су У был не полководцем, а послом ханьского императора к хуннам в 101 году до н. э. После провала переговоров посольство устроило заговор с целью убийства правой руки хуннского шаньюя и похищения жены шаньюя. Заговор был раскрыт, непосредственные участники — казнены, а прочим членам посольства было предложено «добровольно» перейти в хуннское подданство, отрекшись от своей родины. «Отказался только один глава посольства Су У, вследствие чего он упоминается в позднейшей китайской литературе как образец верности и мужества. Однако хунны не казнили его, а отправили в далекую ссылку в Сибирь. Там он бедствовал 19 лет, пока не дал знать о себе в Китай, где его уже считали погибшим. По легенде, он написал письмо на крыльях перелетного гуся, которого в Китае подстрелил охотник, и, когда письмо было представлено ко двору, император добился возвращения пленного посла». (Л. Н. Гумилев, «Хунну»)

А вот Ли Лин действительно был полководцем. В 99 году до н. э., во время похода на хуннов, он был окружен многократно превосходящими силами противника, понес большие потери и при отступлении то ли был взят, толи сам сдался в плен. По китайским понятиям попадание в плен (а уж тем более сдача) приравнивалось к измене, поэтому дорога на родину была для Ли Лина закрыта. Хуннский шаньюй знал это и отнесся к Ли Лину вполне милостиво: женил его на своей дочери и поставил властвовать от его имени над кыргызами, жившими тогда на Енисее в Минусинской котловине. В те времена кыргызы были еще народом европеоидной внешности, и впоследствии темноглазые брюнеты среди них считались потомками Ли Лина и хуннской царевны. Так что домой Ли Лин не возвращался и даже не собирался вернуться — тем более, что на родине за совершенную им «измену» казнили его старушку-мать… (Прим. пер.)