Страница 70 из 72
Гумилёву оставалось жить еще три года. Они были насыщены большим творческим усилием. Неутомимый путешественник, отважный солдат и усердный читатель самых разнообразных книг, он скопил столько впечатлений, что ему необходимо было осесть хотя бы на время, подвести какие-то итоги, переорганизовать, проверить свое огромное интеллектуальное хозяйство.
Потребность распространять приобретенные знания, «уча учиться» и даже просто учительствовать была тоже очень сильна у Гумилёва.
Непоседа, любивший сам себя называть бродягой, роптавший даже на любимую женщину за то, что она приковывает его к месту, когда его тянет в открытое море, в незнакомые или уже знакомые, но далекие страны, поэт оказался вдруг пленником голодающей северной столицы, из которой нечего было и думать куда-нибудь двинуться без особых на то разрешений.
Зато в издательстве «Всемирная литература», где Горький, по совету знатоков, поручил Гумилёву редактирование стихотворных переводов с французского и английского языков, полт наконец работает бок о бок с учеными, над которыми подтрунивал в стихах, но которых втайне всегда уважал.
Гумилёв был арестован неожиданно даже для своей жены. Скрывал от друзей, учеников, почитателей свое участие в заговоре Таганцева.
Разрыв России на два лагеря: красный и белый, конечно, не оставил его равнодушным. Не сочувствуя революции, он черпал в ее стихии бодрость, как если бы страшная буря достала его на корабле, опьяняя опасностью.
Таким он и был в годы, когда многие из самых знаменитых его современников растерялись, злобствовали или предавались отчаянию.
Он всегда чувствовал себя антиподом Блока, большого поэта и гражданина, смятенного мученика совести. Но Блок в те же три года, которые и для него, как для Гумилёва, были последними, никого вести не мог, да и не хотел, он сгорал и догорал, как искупительная, жертва. Гумилёв улыбался, ободрял других и работал, работал без устали.
Его монархизм, о котором он не боялся говорить открыто, не был ни в какой мере тем мракобесием, в которое члены «Союза русского народа» превратили формулу «самодержавие, православие, народность».
Он любил в самодержавии идею монархии дантовской, всемирной, благостно организующей ту область жизни, о которой сказано в Евангелии: отдайте кесарево кесарю. С друзьями, не разделявшими этих его убеждений, он не был настойчив, принимая идею России имперской даже с формой правления демократической.
Православным он был без тени нетерпимости к людям другой веры и уж в особенности другой расы. Верил он «не мудрствуя лукавое, крестился истово на любую церковь, проходя мимо нее: в стихах, как в молитвах, обращался к Божьей Матери и Христу.
Народность его не была ни надменной, ни угодливой: ни перед человеком в массе, ни перед отдельным человеком он не мог гнуть спину.
Он был национальным поэтом в самом глубоком смысле этого слова.
сказал он про себя, и мало кто из современников мог бы это повторить с большим правом.
У Блока в груди билось сердце России трагической, сердце, которое, по собственным его словам,
И вот по какому-то таинственному стечению обстоятельств эти два современника, столь несходные во всем, сблизились в нашем ощущении перед лицом смерти.
7 августа 1921 года умер в страшных мучениях Блок. 24 августа того же года расстрелян Гумилёв.
Он взял с собой в тюрьму Евангелие и Гомера. Из тюрьмы писал жене, ободряя ее, хотя и знал, что его ждет.
Гумилёв в последние три года жизни держался, как певец в «Арионе» Пушкина:
Гумилёв и пел «прежние гимны», оставаясь хранителем поэтической культуры. Среди кельтских легенд, его вдохновлявших, была ему особенно дорога одна легенда о волшебной скрипке или лютне, легенда, которой вдохновлена пьеса в стихах «Гондла». Видел ли он в ней предсказание? Знал ли, что, прервав свою постоянную работу поэта, будет разорван эринниями, как разорван в легенде певец, выронивший лютню?
Мир, враждебный певцу, не это ли — волки легенды?..
Есть у Гумилёва, как у каждого большого поэта, прямые пророчества о своей судьбе. Не раз уже приводились в печати его беззлобные строчки, посвященные рабочему:
Виноват ли этот рабочий? Конечно, нет. Но погиб поэт, менестрель, звонким, веселым голосом будивший от сна «Русь славянскую, печенежью», погиб свободный, прямой, бесстрашный, верующий, добрый человек.
Настало время и для западной молодежи, изучающей русскую литературу и язык, узнать, а значит, и полюбить Н. С. Гумилёва.
ЛИЦО БЛОКА
<…> Я познакомился с ним в 1919 году за два года до его смерти. Он и Гумилев были тогда центром поэтического Петербурга. Это был единственный в своем роде момент русской истории. Люди голодали, книгами топили печки, ночью крались с топором к лошадиной, падали, которую грызли собаки, настолько злые от голода, что у них приходилось отбивать куски. Литераторы, чтобы не умереть с голоду, читали лекции в самых странных учреждениях, о которых можно было рассказывать часами: в Пролеткульте, где бывший булочник или сапожник, люди нередко очень хорошие, думали, что довольно им учиться у «спецов» технике стиха и сразу станут они писать, как Пушкин, или, например, в Балтфлоте, где матросы задавали лектору самые невероятные вопросы, нередко и нецензурные… Литераторы посмелее, например Борис Пильняк и некоторые другие, ездили за хлебом за тысячи верст на буферах, на крышах вагонов, как едут на войну.
В Петербурге (называю этим любезным для поэтов именем город, бывший тогда уже Петроградом и ставший позднее Ленинградом) многие писатели и ученые работали во «Всемирной литературе», фантастически огромном предприятии, которое выдумал Горький отчасти из-за своей неподдельной любви писателя-самоучки к литературе всех народов, отчасти же из желания дать нам в эти голодные годы верный кусок хлеба. Надо было наново пересмотреть переводы, уже сделанные, и перевести авторов самых разных эпох и стран. Перечень одних имен этих авторов занял два огромных, роскошно изданных каталога. Для выполнения всей этой грандиозной программы понадобилось бы по крайней мере двести лет. К работе Горький привлек академиков, профессоров, писателей, поэтов. Однажды у него на квартире, на заседании редакционной коллегии, куда обычно рядовые сотрудники не приглашались, случилось присутствовать и мне. Говорили люди незаурядные (А. Волынский, А. Левинсон, К. Чуковский и др.), говорили много, талантливо, увлекательно. Говорили и люди значительные: Горький, Гумилев.
Этот последний, открытый антагонист Блока, которого я еще не знал в лицо, говорил чуть-чуть суховато, как бы подчеркивая, что высокая поэзия — одно, а споры о ней — другое…
Молчал только мой визави, незнакомый мне очень молодой блондин с красивым, немножко деревянным загорелым лицом. Никто к нему не обращался, он, казалось, был рад этому.
Наконец Гумилев, говоривший что-то о паузном стихе, обратился, к молчаливому человеку с просьбой:
— Александр Александрович, пожалуйста, напомните несколько строчек Гейне в вашем переводе.