Страница 4 из 72
писала А. Ахматова.
как бы отвечал ей Адамович.
вздыхал О. Мандельштам.
«Был в Петербурге и во всей России, — рассказывает Оцуп в своей «Автобиографической заметке», — период чтения лекций по искусству и литературе. Лекторы в шубах и валенках читали в нетопленых помеще ниях, наполненных промерзшими и жадными до Леконт де Лиля людьми. Я читал лекции в Пролеткульте, в Союзе молодежи, в Балтфлоте и т. д. Приблизительно там же читали Н. Гумилев, Евг. Замятин, Андрей Белый, К. Чуковский и др. Аудитория красноармейцев, пролеткультцев и других привлекательна по многим причинам. Во-первых, среди тупиц, составляющих веселое большинство земного шара, были очень хорошие люди, в редких случаях даже талантливые. Во-вторых, освежало лекции и беседы то, что на людей, из которых большинство ничего не слышало о Тютчеве и Баратынском и очень мало о Лермонтове, вдруг сваливаются Анненский и Теофиль Готье. Наивное благоговение такой аудитории, конечно, явление не художественное, но гораздо выше по природе развязных толков о поэзии людей, слышавших обо всем понемногу».
Оцуп, сочувствовавший революции во многих ее аспектах, особенно ценил ее культурную политику и по отношению к «петербургской школе». Новый строй, понявший необходимость защитить исторические памятники, отдавал должное усилиям, проявленным акмеистами в защиту классических ценностей. Сам Троцкий в «Петроградской правде» от 16 сентября 1922 года, то есть после расстрела Гумилева, одобрительно, хотя и не без какой-то скрытой усмешки, отозвался в этой связи о «Цехе поэтов» в известной статье «Внеоктябрьская литература».
Чем же объясняется отъезд Оцупа в эмиграцию в начале осени 1922 года?
В этой самой трудной ситуации всей его жизни сыграла, во-первых, немалую роль смерть Гумилева. Хотя никто из поэтов «Цеха» не был ни в коей степени привлечен ни к малейшей ответственности, «вина» Гумилева была чревата опасными последствиями в будущем.
Вторая причина касалась свободы творчества в дальнейшем. Критики-«общественники» все больше ополчались как против «Цеха», так и против его заклятых врагов, «авангардистов» всех мастей. «Дух насилия», по выражению Оцупа, не мог мириться с «внеоктябрьской литературой», и его окончательная победа была для него несомненной. В этой заранее проигранной борьбе за свободу литературы заключалась большая угроза для высокого искусства. Несколько лет спустя Оцуп найдет подтверждение своих догадок, как он мне признавался сам, в книге советского критика А. Лежнева «Выходные дни литературы», появившейся в 1929 году в Москве в издательстве «Федерация». Среди самых очевидных пороков современной литературы Лежнев выделял злоупотребление лозунгами, переписанными с пропагандистских листовок, искусственную борьбу против религии, невозможность отличать человека от машины.
В-третьих, решение уехать в эмиграцию было принято большинством членов «Цеха», хотя каждый из них эмигрировал отдельно, по разным каналам и под разными предлогами. Так, например, Оцупу был разрешен выезд в Берлин «по причинам здоровья». От разлуки с родиной, расскажет Оцуп тридцать лет спустя, надрывалось сердце у всех. Все держали на уме, как немой укор, стихи, опубликованные Анной Ахматовой в «Подорожнике» в 1920 году:
У некоторых, добавлял Оцуп, болела совесть. На эту тему он, естественно, не любил распространяться. Тут была и причина личного порядка. Он оставлял на родине нежно любимую жену (образ Елены в его ранних стихах). В 1926 году он уже горестно признается в стихотворении «Ты говорила: мы не в ссоре…»:
Попасть в Берлин в те годы было куда легче и выгоднее, чем в какую-либо другую страну. 16 апреля 1922 года (за восемь месяцев до образования СССР) Германия признала правительство Ленина законным, и советским гражданам разрешалось, в принципе, ездить в немецкую столицу. Такой возможностью воспользовались тогда Пастернак, Есенин, Пильняк, Маяковский, Шкловский и десятки других писателей. На некоторое время Берлин стал литературной столицей русского зарубежья. Здесь поддерживались постоянные контакты между эмигрантскими писателями и советскими авторами. Впрочем, многие из тех, кто позже вернулся в СССР, тогда еще не окончательно решились сделать выбор, как, например, А. Белый, М. Горький, И. Эренбург, А. Толстой и В. Шкловский. В Берлине жила значительная русская колония в несколько сот писателей, художников, публицистов и общественных деятелей.
Писатели встречались и общались в заново основанном «Доме искусств» и, более конфиденциально, в кафе «Ландграф», куда, среди других, часто заходили Оцуп и Г. Иванов для того, чтобы встретиться со знакомыми и послушать чтение новых произведений. Но настоящие публичные сеансы происходили в «Доме искусств», как правило, еженедельно. Там выступали с новыми стихами и члены «Цеха»: Адамович, Оцуп, Одоевцева. При прямом содействии Николая Оцупа были переизданы в 1923 году три альманаха «Цеха поэтов» и был выпущен новый, четвертый. Уже в качестве отличного организатора Оцуп сумел воспользоваться удивительным расцветом в эти годы русской прессы вообще и издательств в частности. В своих мемуарах. И. Эренбург пишет, что за один только год возникло в Берлине семнадцать русских новых издательств.
Встречи и общение русских писателей самых разных направлений происходили и на частных квартирах. Так, например, Александр Бахрах оставил нам живописную картину совершенно случайного поэтического поединка, состоявшегося в гостеприимном ателье известного художника Пуни. «Необъятное ателье… было уже переполнено. В одном из углов суетился Виктор Шкловский… Поодаль Пастернак, всегда кого-то чуждавшийся, словно напуганный обилием незнакомых ему лиц, обсуждал со своим издателем внешний вид своей новой книги… Заняв — нет, «оккупировав» — единственный диван, сидел Маяковский, в окружении четы Бриков… Много, вероятно, было выпито перед тем, как Маяковский приступил к чтению. Декламировал он свое нашумевшее «Солнце»:
Несмотря на камерность обстановки, Маяковский читал эстрадно и вызывающе. Словно всей своей монументальной фигурой и громом своего голоса он еще стремился подчеркнуть необычность своей «баллады». Маяковский кончил чтение, как и следовало ожидать, на лаврах. Очередь была за Оцупом. На короткое мгновение он задумался, привычно для него собрал морщины на лбу в какой-то волнистый бугорок и затем начал медленно и, как казалось после литавр Маяковского, негромко, почти безлично, повышая голос только к концу строк, скандировать стихи: