Страница 16 из 129
— С дороги! — тихо, одними губами приказал Дзержинский. — Ну!
Циклоп оскалился, но Дзержинский сдвинул его с пути — и бандит поддался. Дзержинский мог идти дальше, путь был свободен, как вдруг кто-то крикнул напряженным, страстным, злым голосом:
— Товарищ Дзержинский! Где же правда?
И Дзержинский остановился.
Тут, в зале, на подоконниках, на инкрустированных медью столиках, везде горели свечи, воткнутые в бутылки. Мерцающий свет дико озарял всклокоченные головы, папахи, матросские бескозырки, толпу, шедшую за Дзержинским из других комнат морозовского особняка, и тех, кто спал здесь, раскинувшись на полу, — пьяных и трезвых, солдат и матросов, бывших приказчиков и портных, зубного техника в косо насаженном пенсне, хромого провизора, ставшего кавалеристом, громилу, нашедшего себе дело по душе при штабе Попова, девицу в платочке, лузгающую семечки, и того, который спросил: «Где же правда?»
Дзержинский вгляделся; к нему протискивался человек лет пятидесяти, с простым и грубым лицом. На нем был солдатский ватник с тесемками, подпоясанный ремнем, непомерно большие башмаки. Странно и горячо блестели на его ничем не примечательном лице большие, исступленные глаза, и было видно, что человек измучен и ему непременно надобно говорить.
— Где правда? — опять закричал он. — Ты к нам пришел без страха, ты нам, значит, веришь. Скажи, — где правда? За что воевать? Один говорит — туды стреляй, будет тебе всё, как надо. Другой говорит — сюды стреляй, тоже будет, как надо. Ты сколько лет в тюрьмах мыкаешься за народ, ты бесстрашно пришел к нам, к безобразным, пьяным, и не подольстился, самогону четверть разбил. Ты Ленина видаешь, — говори нам всё без утайки, говори, как жить! Пока говорить будешь, — никто тебя не тронет. Самого Александровича застрелю, не побоюсь. Говори! Говори, чего такое есть продотряды, почему крепкого хозяина разоряете; говори всё как есть — правду.
Циклоп стоял за спиной Дзержинского; в душном зале гудела толпа, люди напирали друг на друга. Кто-то стал ругаться, — его тяжело ударили в зубы; на мгновение завязалась драка, и тотчас же опять всё стихло. Светлыми, яркими глазами Дзержинский оглядел людей; бледные щеки его вспыхнули румянцем; он встряхнул головой, подался вперед, прямо к жарко дышащим людям, и сказал так, как он один умел говорить — грустно и жестко, сказал правду, только чистую правду:
— Вы обмануты, — понимаете? Обмануты жалкими, ничтожными изменниками, ищущими только личного благополучия, только власти, только своекорыстия! Вас подло обманули, вас натравили против законнейшей в мире власти людей труда, вас напоили спиртом, украденным из аптек; вам дали деньги, украденные у государства, к вам втесались уголовники, громилы, отребья человечества…
Легким движением он глубже втиснулся в раздавшуюся толпу и подтащил к свече человека в пиджаке с чужого плеча, с зачесами на лысеющей голове. Выкатив глаза, человек пробовал было вырваться из рук Дзержинского, но толпа угрожающе зашумела.
— Вот он! — сказал Дзержинский. — Его кличка — «Добрый». Знаете почему? В тринадцатом году дети помешали ему грабить, и он топором порубил троих. Хорош?
«Добрый» выкрутился, наконец, из рук Дзержинского и юркнул в толпу, но его отшвырнули, и он прижался к стене, закрыв голову руками, чтобы не били по голове. Но его никто и не собирался бить, — о нем уже забыли. Жесткими, сильными, простыми и понятными словами Дзержинский говорил теперь о хлебе и о том, почему остановились заводы и фабрики. Он говорил о спекулянтах и мешочниках, о великой битве за хлеб, о том, что делает правительство для спасения страны от голода; говорил о том, как в Царицыне навели порядок, как пойдут оттуда эшелоны с зерном, как, несомненно, наладится жизнь и какая это будет прекрасная жизнь. Он говорил о Ленине, о Ленине и бессонных ночах в Кремле, говорил о том, что много еще предстоит пережить трудного, что матери еще будут терять своих сыновей и будет еще литься кровь честных тружеников, но победа восторжествует и солнце взойдет над исстрадавшейся землей…
— Значит, верно! — рыдающим голосом закричал тот, кто спросил о правде. — Значит, есть на свете для чего жить!
— Давай, братва, заворачивай отсюда, идем! — закричал другой.
— Идем! — радостно загудели в ответ дюжие глотки.
— Идите и сдавайтесь! — властно, спокойно сказал Дзержинский. — Сдадитесь — и вас простят.
Толпа рванулась к двери в морозовскую гостиную, но там грянуло два пистолетных выстрела, и в это же мгновение на Дзержинского навалились сзади. Дыша водочным перегаром, кряхтя и ругаясь, телохранители Александровича скрутили ему руки ремнем, и тут Дзержинский увидел Попова. Бледный, толстогубый, с тускло отсвечивающими зрачками, весь в кожаном, с желтой коробкой маузера, он вытянул вперед голову и спросил негромко, пришепетывая:
— Ну как, товарищ Феликс? Поагитировали?
Он был трезв, выбрит; от него пахло английским одеколоном — лавандой, как в давние времена от жандармского ротмистра в варшавской тюрьме «Павиаки». Душистая, египетская сигарета дымилась в его пальцах. Мысль Дзержинского мимоходом коснулась и сигареты: Антанта снабжает своего человека.
— Пока вы тут агитировали, мы телеграф взяли! — сказал Попов, кривя толстые губы.
— Ненадолго! — ответил Дзержинский.
— У нас более двух тысяч народу! — почти крикнул Попов.
— Либо обманутых, либо уголовников и преступников! — спокойно добавил Дзержинский. У Попова на лице выступил пот, он утерся платочком, хотел было что-то сказать, но Дзержинский опередил его.
— Где Блюмкин? — спросил он, наступая на Попова.
— Какой Блюмкин?
— Не валяйте дурака! — прикрикнул Дзержинский. — Мне нужен Блюмкин!
Попов удивленно вскинул брови.
— Вы, кажется, повышаете на меня голос? — как бы поинтересовался он. — Вы забыли, что арестованы?
— Кем?
— Властью!
— Вы не власть! Вы ничтожество, жалкий изменник, предатель, купленный за деньги!
На лбу у Попова снова выступил пот, вздулась жила. Боголюбский и Шмыгло — телохранители Александровича, — кажется, ухмылялись. На улице, перед особняком, кто-то ударил гранатой, в зале со звоном рассыпалось стекло. Боголюбский — бывший боксер с перебитым носом — побежал узнать, что случилось. Шмыгло, тяжело переваливаясь на коротких ногах, зашагал к окну, свесился вниз. Там треснула пулеметная очередь, страшно закричала женщина, опять ударила бомба-«лимонка».
— Эти уйдут! — сказал Шмыгло. — У них пулемет свой есть.
Попов вдруг топнул ногой, закричал, чтобы Шмыгло убирался к чорту; его не спрашивают, — уйдет там кто-то или не уйдет. Дергаясь, кривя рот, Попов вытащил из коробки маузер, велел Дзержинскому идти в дверь налево.
— Только за вами! — издевательски вежливо сказал Дзержинский.
Попов весь перекосился, опять закричал, размахивая маузером, что не намерен терпеть издевательства над собой, что Дзержинский арестован..
— У вас, кажется, истерика! — брезгливо сказал Дзержинский. — И не размахивайте маузером, — он может выстрелить и вас изувечит..
Пинком распахнув дверь, Попов пошел вперед — в свой кабинет. Дзержинский со связанными за спиной руками медленно шел за ним. Сзади, отдуваясь и пыхтя, плелся толстый Шмыгло. В кабинете Попова шипя горел ацетиленовый фонарь, на столе стояли стаканы и непочатая бутылка французского коньяку. За открытыми окнами погромыхивал гром, поблескивали длинные, розовые молнии. Дзержинский сел. Ремень нестерпимо больно въелся в кисть руки.
— Если вы дадите честное слово не бежать, я прикажу развязать вам руки! — сказал Попов.
Дзержинский молча посмотрел на Попова. Тот взял со стола сигарету, зажег спичку, жадно затянулся. Шмыгло, сопя, развязал ремень. В дверь без стука протиснулся квадратный человек с мутными глазами, в офицерском френче и в бриджах, сказал с порога:
— Человек двести смылось. Гранатами дорогу пробили и ушли к Яузе. Шестнадцать человек подранков я к стенке поставил и пустил в расход…