Страница 7 из 10
<1928>
Музей войны
Вот послушай меня, отцовская сила, сивая борода. Золотая, синяя, Азовская, завывала, ревела орда. Лошадей задирая, как волки, батыри у Батыя на зов у верховья ударили Волги, налетая от сильных низов. Татарин, конечно, вернá твоя обожженная стрела, лепетала она, пернатая, неминуемая была. Иго-го, лошадиное иго — только пепел шипел на кустах, скрежетала литая верига у боярина на костях. Но, уже запирая терем и кончая татарскую дань, царь Иван Васильевич зверем наказал наступать на Казань. Вот послушай, отцовская сила, сивая твоя борода, как метелями заносило все шляхетские города. Голытьбою, нелепой гульбою, матка бозка и панóве, с ним бедовати — с Тарасом Бульбою — восемь весен и восемь зим. И колотят копытами в поле, городишки разносят в куски, вот высоких насилуют полек, вырезая ножами соски. Но такому налету не рады, отбивают у вас казаки, поджигают полковника, гады, над широким Днепром гайдуки. Мы опять отшуруем угли, отпоем, отгуляем сполна — над Союзом Советских Республик поднимает копыто война, небывалого роста, клыката, черной бурею задрожав, интервенция и блокада всех четырнадцати держав. Вот и вижу такое дело — кожу снятую на ноже, загоняют мне колья в тело, поджигают меня уже. Под огнями камнями становья на ножи наскочила она, голова молодая сыновья полетела, как луна. Голова — молода и проста ты, не уйдешь в поднебесье луной — вровень подняты аэростаты с этой белою головой. Под кустами неверной калины ты упала, навеки мертва, — гидропланы и цеппелины зацепили тебя, голова. Мы лежим локоть об локоть, рядом, я и сын, на багровом песке; люизитом — дымящимся ядом — кровь засушена на виске. Но уже по кустам молочая, колыхая штыки у виска, дымовые завесы качая, регулярные вышли войска. Налетели, подобные туру, — рана рваная и поджог — на твою вековую культуру, золотой европейский божок. Только штофные стены музея, где гремит бронированный танк, шпага черная на портупее, томагаук и бумеранг… Обожженное дымом копыто… Только стены музея стоят невеселым катáлогом пыток, что горели полвека назад. Орды синие и золотые в нем оставили бурю подков, и копье и копыто Батыя, Чингисхана пожары с боков.<1928>
Хозяин
Об этой печали, о стареньком, о дальней такой старине июньская ночь по кустарникам лепечет на той стороне. Невидная снова, без облика, лепечет об этом — и вот хозяин, хозяин, как облако, как мутная туша плывет. И с ямочкою колено, и желтое темя в поту, и жирные волосы пеной стекают по животу. Опять под сиренями сонными идет, пригибая одну, гуляет, белея кальсонами, гитару берет за струну. Скорее, скорее — за изгородь, где щелкают соловьи, куда — молодые — за искрой летят доберманы твои. И он в ожидании встречи — и снова летят в забытье пропахшие мускусом плечи, мохнатые ноги ее. Ах… тело изогнуто гордо… Ах… щелкают соловьи… Она приезжает из города на пухлые руки твои. На руки твои — полвосьмого, боками кусты раздвоя, навеки любимая снова, собака борзая твоя. А мне и любить невесело, и баюшки — петь — баю, и мама гитару повесила, последнюю песню мою. И только печально о стареньком, о дальней такой старине, июньская ночь по кустарникам лепечет на той стороне.<1928>
Конобой
Как лед, спрессован снег санями, кой-где, измученный, рябой, и вдоль базара над конями плывет, как туча, конобой. Кругом одры, и что в них толку — он омрачен, со сна сердит, он мерина берет за челку и в зубы мерину глядит. Он мерина шатает, валит и тычет под бока перстом… Хозяин хвалит не нахвалит, клянется господом Христом. Его глаза горят, как сажа, он льстит, воркует и поет — такая купля и продажа вгоняет в жар, озноб и пот. А доводы — горох об стену, и вот, довольный сам собой, последнюю назначив цену, как бы отходит конобой. Хозяин же за ним бегом, берет полою недоуздок, мокроты изумрудный сгусток втирает в землю сапогом, по мерину ревет, как сыч, и просит ставить магарыч. А рыбы пресных вод России лежат — и щука, и сомы. Горячей водкой оросили свои большие плавники, укропом резаным посыпали и луком белые бока… — Поешьте, милые сударики, она не тухлая пока! Барышник бронзовой скобою намасленных волос горит, барышник хвастает собою — бахвал — с конями говорит. Дрожат и пляшут табуны, ревут и пышут жеребцы, опять кобылы влюблены, по гривам ленты вплетены, с боков играют сосунки — визжат веселые сынки, и, как барышник, звонок, рыж, поет по кошелям барыш. А водка хлещет четвертями, коньяк багровый полведра, и черти с длинными когтями ревут и прыгают с утра. На пьяной ярмарке, на пышной — хвастун, бахвал, кудрями рыж — за все, за барышню барышник, конечно, отдает барыш. И улетает с табунами, хвостами плещут табуны над сосунками, над полями, над появлением луны. Так не зачти же мне в обиду, что распрощался я с тобой, что упустил тебя из виду, кулак, барышник, конобой. И где теперь твои стоянки, магарычи, со свистом клич? И на какой такой гулянке тебя ударил паралич? Ты отошел в сырую землю, глаза свои закрыл навек, и я тебя как сон приемлю — ты умер. Старый человек.