Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 51

— Куда вы, Митрич? — спросил Литвиненко.

— Тут вроде моих делов нету, — голос Батурина задрожал, — нету моего голоса в казацком совете.

— Как это нету? — всполошился Литвиненко. — Сыны разные бывают, Митрич. Отцов-то за них казнить дело неподходящее.

Лука примостился возле Брагина и, сокрушенно покачивая головой, медленно крутил шапку, ощущая ее скользкую, промасленную подкладку.

— Так и предчувствовал, что через Пашку, — сказал он, — да при чем же я тут? Правы вы, Игнат Кузьмич, разве сумеет родитель удержать чистым свое дите в такой несусветной блевотине? Пристал к разбойничьей компании и от родного отца казачество отворотил. — Батурин коротко замигал, веки покраснели, — Пойду уж, а то кони застоятся. С утра подался, соседей поднял, ктебе же на выручку, Игнат Кузьмич. Под полстенкой, в соломе, оружию огнестрельную припас… — Старик надел шапку. — Прощевайте.

Брагин взял его за плечи, усадил.

— Напрасно, напрасно, Лука Дмитриевич. Мы все видим вашу искренность. Мы все любим вас…

Брагин со свойственным ему уменьем говорил еще, и у Батурина отлегло от сердца. Умел есаул говорить тепло, задушевно. Так бы и слушал его влажный голос. Точно вот первый весенний ручеек бежит, сверкая между палой листвой и чинаровыми стволами, потом мягко струится по узенькому руслу, усыпанному меленькой галькой.

— Поняли вы мою душу, господин есаул, поняли, — сказал растроганный Батурин, смахивая слезинку, вскипевшую в уголке глаза.

Сыновья вернулись насупленные и неразговорчивые. Заметив в хате сборище, начали ворчать.

— Шептуна все пущают, а где надо голос поднять, нема, — сказал старший сын Никита, фронтовой казак 1-го жилейского полка.

Узнав Брагина, бывшего своего командира, смутился.

— Чего ж ожидать, ваше благородие, — сказал Никита, — может, подождем, пока штаны сымут, да сзади пищик вставют?

— Воровство по станице продолжается? — внезапно спросил Брагин.

Все недоуменно переглянулись. Вопрос был несколько неожидан.

— Идет воровство, — сказал Никита Литвиненко, смутно догадываясь, к чему клонит есаул.

— В Камалинской цыгане зимуют, видать, оттуда идет, — заметил Батурин.

— Стало быть, оттуда, — подтвердил второй сын Литвиненко, — там, где зимуют, не шкодят, зато соседям вдвое достается.

— Ты чего, участковым есаулом, что ли, назначен? — недоверчиво спросил Брагина Литвиненко. — На кой шут тебе воры?

— Бить надо.

— Кого? Цыган?

— Зачем же обязательно цыган?

— А кого же?

— Своих воров. По станичному обычаю, как полагается по старине.

Собеседники оживились.

— Верно, — сказал Литвиненко, — под воровской биркой половину супостатов перелопатить можно.

Литвиненко довольно захихикал.

— Почин надо делать с заправдашнего вора, — деловито посоветовал Лука, — кровь показать. Чтоб нутро у народа загорелось.

— Мостовой не замечен? — спросил Ляпин.

Литвиненко с сожалением качнул головой.

— Жалковать приходится. А то можно было начинать с твоего соседушки.

— Со Шкурки надо почин делать, — выпалил Матвей.

— Тю, грец, — засмеялся отец, весьма довольный сыном, — вот тебе и Мотька. Вот тебе и меньшак. Ясно дело, со Шкурки. Другого такого ворюгу поискать, и тоже красным клеймом припечатанный.

— Новые законы велят, а? Можно? — спросил Никита.

— Что можно? — Брагин приподнял брови.

— Воров самосудить.

— Новых законов мы еще не читали, а на старые обычаи казачества никто не посмеет поднять руку, — убежденно сказал Брагин.

Во дворе затихал неясный шум, долетавший сквозь закрытые ставни. Света в горнице не зажигали. Люди, сгрудившиеся в плотную кучку, то начинали громко спорить, то шептались и осторожно смеялись. Хозяйка внесла было лампу, на нее зашикали, она вышла, дунула сверху, приблизилась к иконам, истово закрестилась.

Невестки притихли, каждая со своими думами, в горницу их не пускали, им было боязно и скучно. Появился Матвей.

— Маманя, теперь давай лампу, — сказал он.

— Чего решили, Мотя? — спросила мать.

— Воров зачнем казнить.

— Когда, сыночек?

— Скоро, маманя, может, завтра.

— Ой, сыночек, завтра нельзя. Воскресный день завтра, — усовестила старуха, — бог счастья не даст, новых воров нашлет.

— Да, — раздумчиво протянул Матвей, — надо предупреждение сделать. Видать, на тяжелый день оставят, — успокоил Матвей, — на понедельник, бо и впрямь завтра несподручно.

— Воскресный день, — повторила мать.

— Воскресный день одно дело, а второе — кулачки назавтра сбираются…

ГЛАВА III

Перед рассветом Меркул подседлал коня и на ходу крикнул жене: «В степь поехал». Женщина покачала головой, предвидя начало чудачеств мужа, отозвала волкодавов и направилась в хату досыпать.

Меркул, проскакав нижней дорогой, промятой браконьерами, достиг Золотой Грушки. Ветры смели с кургана снег. Дед пощупал заиндевевший травяной пласт. Ладони увлажнились.

— Теплеет, — тихо произнес он.

Только Меркул мог определить теплоту в этом древнем, затравевшем склоне, казалось насквозь промерзшем за суровую зиму. Яловничий сердито дернул коня, нагнувшегося было в поисках корма, и с размаху плюхнулся в седло; конь пошатнулся, сделал шаг вперед. Из-под густой челки, отросшей за зиму, на всадника округлился блестящий глаз.

Недовольство имеешь.

Меркул нагнулся, потрепал коня по волнистым подушечкам груди. Конь похрапыванием выразил свое удовлетворение.

— То-то, дурачок.

Солнце поднималось, подрагивая оранжевым диском, точно нехотя выползая в эту холодную, неприветливую местность. Лучи, метнувшиеся по степи, заиграли на снегу и одновременнно изменили цвет всего неба. Из темного оно сразу же поголубело, бледнея все больше и больше. Восточная закраина, вначале побагровевшая, вскоре затрепетала струйчатыми тонами светлого золота. Солнце разогнало нагорные туманы, и они уходили куда-то вглубь, будто всасываясь невидными отсюда ущельями. Горы приблизились, и Меркулу казалось, что он вполне различает тяжелые дубы и ветви, покрытые сухой курчавиной листьев, умерших, но не опавших, кущи прохладных чинар, наперегонки взметнувших стройные стволы.

Меркул отвернулся. В конце концов это были чуждые пейзажи. В той стороне обитали люди, долго бывшие врагами кордонному казачеству. Меркул по старинке не любил черкесов, ожидая от них всякого зла. Теперь, в условиях новой борьбы, не совсем еще осознанной Меркулом, прежняя вражда как-то отодвигалась. Ее заслонили события, грозно наступавшие на станицу. Яловничий задумчиво снял с порохового рожка кисет, поднял глаза, обвел ими с какой-то торжествующей радостью степь. Вдруг он вздрогнул. К нему ехал человек. Гнедой, неплохих кровей жеребец передвигался шагом, изредка брезгливо перепрыгивая косые, рябоватые поверху, заструги.

«Павло, — угадал Меркул, и первым его непроизвольным порывом было уйти от встречи, может быть даже убежать от Павла. И не потому, что это был именно он, Павло Батурин, а потому, что ему хотелось остаться одному в этой любезной его сердцу предвесенней степи, безмолвной свидетельницей его ночных похождений. Но уйти от Павла нехорошо, может показаться подозрительным. А потом Павло может догнать его и начнет допытываться о причинах его бегства. Все эти мысли мгновенно, вначале беспорядочно, а потом в стройной последовательности промелькнули в голове яловничего, и он остался на месте. Сильные руки его только покрепче смяли ременный повод, а наружно Меркул остался спокойным, будто ничего не взволновало его.

Павло узнал во всаднике, стоявшем на вершине кургана, Меркула, перевел жеребца на более резвый аллюр и пошел на сближение короткой строевой рысью. Яловничий удовлетворенно определил добрую строевую выучку дареной генеральской лошади и в душе позавидовал Батурину.

Павло, не снижая резвости, взлетел на курган, словно хвастая и лошадью и своей кавалерийской статью, и уже на вершине кургана, цокнушись о Меркуловы стремена своими стременами, осадил жеребца незаметным нажимом шенкелей и собранным резким рывком повода.