Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 30



– Он уехал по своей инициативе или его все-таки выдавили?

– И то и другое. Перед этим он еще ухитрился со мной расписаться, о чем я жалею.

– То есть он уехал, будучи формально вашим мужем?

– Да. И он поставил условие тогда, что не уедет, если не выпустят жену.

Валерия Герлин, Александр Асаркан, Юрий Айхенвальд. Начало 1960-х

© Мемориал

– А почему вы тогда не уехали?

– А я не хотела уезжать! Во всяком случае, таким образом мне не нужно было уезжать. Есенин-Вольпин, конечно, великий человек, но в моей жизни он сыграл, скорее, отрицательную роль. И я долго не хотела уезжать и потом уехала все-таки не к нему, а у меня уже был брак с Сергеем Генкиным, у нас ребенок уже родился.

– Вы же в 1985-м уехали?

– Да. И тогда тоже были причины для выталкивания нас. Но Сергей Генкин, конечно, не Алек Вольпин, он способен все-таки на какие-то сопереживания. А Есенин-Вольпин – более чем своеобразная фигура!

– А как это формально разрешилось – он уехал, будучи вашим мужем…

– А я потом развелась с ним, здесь. Но это было опасно, конечно, потому что он несколько лет кричал на каждом шагу: «Что это Ирочка не едет?» А на самом деле люди поумнее понимали, что он не должен был себя так вести, потому что не для этого этот брак создавался. Просто меня научили мои друзья, Айхенвальды, мне советовали на всякий случай. Потому что я сама была активисткой, со мной могло что-то случиться. И я поддалась на эти уговоры, о чем до сих пор жалею. Тот же Подъяпольский, который тоже был под угрозой, абсолютно это не одобрял, потому что он понимал, что меня эта история поставит в такую странную зависимость.

– Он знал, что вы не хотите уезжать?

– Конечно, знал! Подъяпольский был мне ближе Айхенвальдов.

– А Есенин-Вольпин знал?

– Конечно, знал! Он давно сам хотел уехать, Алек. Но после «письма девяноста девяти», когда была целая кампания, людей начали тягать. Когда его выпустили, у меня было тяжелым камнем на душе то, что хотя подписывали люди сами, но все-таки очень многие из-за этого организованного мною письма пострадали. А у него эта идея была давно, он еще в 40-е годы написал стихотворение, которое кончалось так: «…чтоб от праха моего хоть России не досталось ничего!» Не у всех была такая точка зрения. Его лучший друг Слава Грабарь говорил: «Нет, я никуда не уеду!» Причем умный человек. Алек не понимал эмоций простых людей, что у них могут быть семьи и для человека трагедия, если он поедет, а семья нет, а для Алека не было никакой трагедии, он Вике заявил: «Я уеду». Она сказала: «Я никуда не поеду». И это его нисколько не останавливало.



На квартире Юрия Айхенвальда и Валерии Герлин, Москва, ул. Сайкина, д. 1/2. 1970-е. В центре – Юлий Ким

© Мемориал

Но Вика была Вика, а я – я. Для нее было честью вступить в брак с таким человеком. Понимаете, это все-таки сын Есенина. Потом, у него же была мать – выдающаяся переводчица [Надежда Вольпин], она переводила Гете, она была очень самостоятельная, союзписательская такая дама. Она умерла в 1998 году, прожила 98 лет.

Вот его спрашивали: «А на что вы жили в ссылке?» Ведь этот человек мог в ссылке подойти к кому угодно на улице и сказать: «Смерть фашистскому палачу Сталину и бандитскому Политбюро!» Еще Сталин был жив. А они все были ссыльные, снимали жилье, а он мог прийти к ним и устроить такое. И когда его спрашивали, на что он там жил, он отвечал: «Не знаю… Мама присылала деньги». То есть мама, богатая союзписательская дама, посылала деньги взрослому уже сыну в Караганду. Но там же жили все остальные, и все где-то работали, даже Вава [Герлин-Айхенвальд], такая вполне тонкая женщина.

– Насколько выдающимся математиком он был?

– Это до сих пор осталось спорным. Спросите что-нибудь полегче. Он считает, что доказал, что арифметика противоречива вообще, что до сих пор спорно. И этого, по-моему, никто не понимает по всему миру, на весь мир, может быть, полтора человека понимают. Но просто для Алека был хороший период здесь, и я считаю, что Россия дала ему больше, чем Америка, Америка ему ни черта не дала. Потому что здесь были люди, которые понимали, что с ним надо считаться, и, будучи натурой противоречивой, он здесь занимался математической логикой. Здесь, в России, он работал в ВИНИТИ [Всесоюзном институте научной и технической информации АН СССР], куда его та же советская власть как-то устроила, и та же советская власть была заинтересована в том, чтобы он лучше был в научном советском институте, чем так болтался. Все ученые его знали, логики тоже, они не очень понимали его труды, но все-таки он варился в этой атмосфере и профессионально как-то развивался. Он в чем-то уникальный, поймите, и он перевел [Стивена] Клини, «Введение в метаматематику» [Москва: Издательство иностранной литературы, 1957]; это американский математик, он перевел его, находясь в Москве. И за работу в ВИНИТИ ему еще платили зарплату все-таки. Он мог в институт раз в неделю ходить, но должен был ходить, и это, мне кажется, важно было, потому что он общался в этом кругу, даже если коллеги его не понимали.

– А в Америке было не так? Как сложилась там его карьера?

– Не так! Из его работ ничего не поняли. По-моему, у меня карьера больше сложилась, чем у него. Ну, у него было все-таки имя ученого, были опубликованы его работы.

– Но больше все-таки это было имя ученого или диссидента?

– Да нет, если говорить по научной части, мы совершенно не пересекались в этом смысле с Америкой. Америке было совершенно наплевать, кто там диссидент, а здесь у него было и то и другое, безусловно. И до поры до времени он занимался не математической логикой, а топологией. Диссертацию он писал тут, в России, у [академика Павла] Александрова. Топология – тоже сложная наука, и он действительно там что-то сделал.

– Но вы сказали, что у него было имя. Диссертации пишут миллионы людей…

– Да, потому что он перевел «Введение в метаматематику», и это серьезная книга по логике американского ученого. Но перевел он ее здесь, в России.

– Но перевод – это все-таки не совсем вклад в науку.

– Не вклад в науку, но эта книга была настолько сложная, что один ее перевод – это подвиг! И он написал к ней комментарий. С какого-то момента он перестал заниматься топологией и стал заниматься математической логикой. Когда здесь в 1968 году был съезд, он уже был диссидентом, он был на этом съезде и выступал. Я просто слышала, что он говорил. И там был ленинградский математик – [Николай] Шанин, ныне покойный, который нарочно публично сказал, что работы Есенина-Вольпина непонятны, и просил, чтобы каждое его слово переводили. И это было воспринято многими людьми, идиотами, извините, вроде как подкоп под него советской власти. А я думаю, что советская власть тут совсем ни при чем, а это было действительно недоступно никому. И Шанин просил его переводить. Так что этот вопрос остается открытым, и при самом доброжелательном к нему отношении этот вопрос был всегда очень трудным. Он написал какие-то работы уже позже, когда уехал, и тот же Витя Финн говорил, что в этих работах он нашел ошибки, когда ему их сюда передали. И очень может быть, потому что Алек всегда говорил, что он варится в собственном соку. Он вообще не понимал, что такое сотрудничать (и это действительно иногда сложно) с коллегами. И он в полном одиночестве продолжал там писать. Он не был так уж известен в Америке, но на основании этих работ его кто-то пригласил. Но если в Америке приглашают, это не значит, что ему тут же обеспечена какая-то невероятная слава и карьера; это не так. Он должен показать свои труды, доказать, что в университет взяли не просто преподавателя. Ему дали просто преподавать, потому что некоторые его работы были известны, пригласили в Университет Баффало. Но на самом деле эти труды в любом университете можно докладывать только избранному кругу на семинаре, а в университет люди приходят учиться. В этом смысле американские университеты в миллион раз хуже русских, и подготовка американцев, такая обычная, математическая, совершенно никуда не годится, даже сейчас, по сравнению с Россией. Я просто знаю, я там преподавала, работала. Ему дали сначала возможность почитать спецкурс, но его спецкурс никак не мог быть рядовым курсом для студентов, и ему дали другой курс – какой-то рядовой, курс математического анализа, который мог быть где угодно. И это он читал, но его потом оттуда поперли, потому что студенты жаловались, что они платят огромные деньги, а ничего непонятно. Он сам об этом писал с черным юмором, очень мило: «Я обладал возмутительной человечностью. Я не продолжал лекций, когда в аудитории, кроме меня, не оказалось ни одного человека».