Страница 39 из 110
Тайное пожатие руки как эротический жест к 1825 году уже прочно вошло в карпалистический арсенал русской поэзии. Можно напомнить памятный Пушкину «Первый снег (В 1817-м году)»:
А можно привести пример тайного рукопожатия как прелюдии к более серьезным действиям из другого сочинения автора ГН:
Усилению мотива рукопожатия (важного еще и потому, что ночные рассуждения графа о рукопожатии — место, отсылающее непосредственно к шекспировской поэме, ставшей, по позднейшему признанию Пушкина, одним из импульсов к написанию ГН[384]) служит его каламбурное обыгрывание в сцене, предшествующей тактильному обмену интересующего нас кульминационного эпизода:
Не менее важно предшествующее этому фрагменту отступление, предваряющее касание Нулина в отредактированном варианте сцены, завершающейся пощечиной:
Для провербиального кота «цап-царап» — вовсе не жест, а вполне практическое действие, аллегорический смысл которого, однако, понятен любому читателю поэмы, ожидающему скорой развязки. Заметим, что внимательный и недоброжелательный критик Пушкина дважды в пересказах ГН заменил мышь кошкой. В «Литературных опасениях» Надеждин иронически упоминает «мастерское изображение влюбленного кота, в пылу неистового воскипения страсти цап-царапствующего свою любимицу»[385]; а в рецензии на «Две повести…» уточняет: «В <…> картине кота <…> поэт подменил ныне <…> кошку мышью»[386].
Возвращаясь к кульминации поэмы, следует отметить, что она зеркально повторяет сцену рукопожатия, корреспондируя также с обменом символическими жестами в сцене знакомства. Однако жесты как знаки, которыми обмениваются персонажи, здесь исчезают, возвращая диалогу мануальных движений героев практический характер: в ответ на нулинское нескромное касание руки следует столь же прагматическая оплеуха, увесистость которой особо оговорена автором поэмы:
Итак, нам представляется малоубедительным текстологическое решение, закрепляющее в качестве основного варианта кульминации ГН сцену с одеялом. Описанный в «цензурной» редакции жест Нулина — соприкосновение рук героев — более наглядно продолжает ряд жестовых диалогов поэмы, весьма значимых для карпалистики ГН.
Не менее важно другое: как неоднократно отмечалось в исследовательской литературе, ГН тесно связан с пушкинским романом в стихах[387]. Из черновиков III главы романа в текст поэмы с некоторыми вариациями переходит отброшенная сцена: здесь герой, читавший накануне Байрона, лежа в постели поутру (или только что поднявшись), рассуждает о своих чувствах к героине:
В ГН эти уже стихи подвергаются радикальной и демонстративной (для автора и его исследователей) инверсии: герой размышляет не с утра, а перед сном, он читает не Байрона, а В. Скотта, ирония Евгения, адресованная им себе (Ей богу это было б славно), теперь обращена повествователем на героя, во внутреннем монологе которого именно в этот момент начинает брезжить будущая травестия древнеримской драмы:
Бегло описанный выше обмен жестами в ГН предсказывает зеркальную композицию «Онегина»[388] с параллелизмом двух его кульминационных эпизодов, в которых герой и героиня меняются ролями, и открытостью финала, опробованных в шуточной повести о новом Тарквинии.
Олег Лекманов
КИНО-ОЛЕЙНИКОВ
(к построению биографии поэта)
«Готовят академическое издание его произведений. Находка одного его письма — событие». Эти слова Анны Андреевны Ахматовой об Осипе Мандельштаме[389], к сожалению, не могут быть приложены к Николаю Макаровичу Олейникову. Между тем автор «Таракана» и «Перемены фамилии» не просто написал множество первоклассных стихотворений, но и кардинально повлиял на творчество и художественные установки целого созвездия ленинградских поэтов и прозаиков 1920–1930-х годов. Назовем здесь и сейчас имена Евгения Шварца, Бориса Житкова, Самуила Маршака и, конечно, обэриутов — Даниила Хармса, Александра Введенского и Николая Заболоцкого. «Он единственный мог стать центром и сплотить всех». Так (что характерно — в условном наклонении) оценивал силу личности Олейникова философ из обэриутского круга Леонид Липавский[390]. Может быть, именно в Олейникове будет уместно увидеть прообраз главного недействующего лица рассказа, задуманного автобиографическим героем повести Хармса «Старуха»: «Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает <…>. Я сижу и от радости потираю руки. Сакердон Михайлович лопнет от зависти». Упоминание о Сакердоне Михайловиче в финале процитированного отрывка кажется весьма значимым, ведь прототипом для этого персонажа послужил не кто иной, как Олейников.
382
Вяземский Л. А. Стихотворения. Л., 1959. С. 130.
383
Сходные примеры из Дельвига и Давыдова см.: Сретенский В. М. Псевдолотман. С. 162–163.
384
См.: Левин Ю. Д. Некоторые вопросы шекспиризма Пушкина // Пушкин. Исследования и материалы. Т. 7. Пушкин и мировая культура. Л., 1974. С. 77. Впрочем, шекспировский Тарквиний воспринимает трепет руки Лукреции не как знак кокетства, а как симптом тревоги о Коллатине. Эротические переживания (если их допустить в трактовке монолога Тарквиния) здесь целиком — на совести преступника.
385
Пушкин в прижизненной критике: 1828–1830. СПб., 2001. С. 386, примеч. 9.
386
Там же. С. 114, примеч. **. Это мнение Надеждина не подтверждается имеющимися рукописными редакциями ГН.
387
См. об этом: Сидяков Л. С. «Евгений Онегин», «Цыганы» и «Граф Нулин» // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1978. Т. VIII.
388
Напомним, что в конце 1825 г. Пушкин работает над IV главой, причем глава V пишется сразу вслед за этим — работа над ней начинается в январе 1826 г.
389
Ахматова А. Листки из дневника // Ахматова A. Requiem. М., 1989. С. 145.
390
Липавский Л. Разговоры // Липавский Л. Исследование ужаса. М., 2005. С. 421.