Страница 4 из 26
После хора, услышанного в церкви, что-то опять изменилось в Алёше.
Летом, знал, на полянах водят хороводы, но Алёшу туда не пускали, он только издали слышал, как девки поют, душа томилась — тоже ангельский хор. «Ты не стой, не стой халдеем», — строго тыкал Алёшу дядька Ипатич. А немец добавлял: «Видердих! Отвратительно! Они там, как язычники, прыгают над огнем, крику много». И взамен, чтобы Алёша обо всем таком не думал, выкладывал привезенные им немецкие книги с разными кунштами, картинками.
На одной картинке карта земная с океанами.
Алёша увлекся. «А Зубовка где? А Томилино?»
«Нет таких. Это мелочь. Крискрамс», — презрительно отвечал немец.
Но Москву указал. И опять и опять заставлял писать, заучивать, рисовать.
«Младыя отроки должни всегда между собою говорить иностранным языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо когда им что тайное говорил, случится, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и чтоб можно их от других не знающих болванов разпознать: ибо каждый купец, товар свой похваляя продает, как может».
Никакой небесной мусикии, никакого хора, зато дисциплину немец поставил.
Животик у герра Риккерта округлился на тетенькиных харчах, он теперь важничал, голову драл, как гусь, считал себя центром жизни, когда однажды в карете, забрызганной дорожной грязью, прибыл в Томилино некий француз кавалер Анри Давид. Так он назвался, галантно присев перед вышедшей на крыльцо пораженной тетенькой, взмахнув широкой шляпой. Прямо нашествие незнаемых людей, уж не война ли? — шептались в людской. Был француз кавалер Анри Давид в парике, но по жаре большой по разрешению тетушки парик сбросил, голова оказалась круглая, с локонами, нос торчал. Живо водил глазами, светлыми, как стекло, но немного как бы запыленными. Это от опыта, от большого знания жизни. Тетенька была взволнована, она наконец дождалась давно выписанного ею умного человека — управляющего. Считала, теперь будет толк, а то спорные деревеньки никак в руки не даются. Да и сложней станет дворовым воровать, ключнице продукты утаивать. Вот умный немец дисциплину навел для молодого киндера, а умный француз дисциплину наведет для всей дворни. А то более полутора тысяч живых душ, за всеми не набегаешься.
К обеду тетенька вышла румяная, на пальцах перстни, один с камнем, плещущим искрами. А перед французом указала поставить чашу с умным напоминанием: «Зри, смотри, не завидуй». Разговор сразу пошел простой, правда, немец на этот раз больше молчал. А француз весело указывал, что на подъезде к Томилину слышал всякие интересные славные голоса. «Это в Нижних Пердунах, наверное», — понятливо сказал Алёша. Тетенька укоризненно покачала головой и пояснила французу, что на самом деле это, наверное, у нее девки поют. А кавалер Анри Давид этому еще больше обрадовался, вот, дескать, как хорошо, можно будет хор построить. «Ты сперва дела построй», — опять укоризненно покачала головой тетенька и стала звать француза по имени.
После этого француза стали бояться.
Тетенька требовала его в кабинет, там запирались.
Немец хмуро играл на клавесине в большой зале под жар-птицами, Алёша заучивал грубые немецкие слова, а девка Матрёша с ног сбилась — то новости носила от старосты, то росписи от ключницы. Немец хмурился: «Цу бетрюген». Алёша негромко подсказывал Ипатичу: «Это вот не верит немец французу». Ипатич кивал: так и должно быть, ведь французу за труды его положили больше. Ворчал, что дешевле было бы привезти пленного шведа. Шведы знают нужное, а не многое.
Но тетенька, кажется, и хотела того, чтобы управляющего боялись.
Девка Матрёша, например, точно боялась француза. Когда однажды Алёша попросил Матрёшу тайком повести его на берег, чтобы хоть издали увидеть языческие пляски и пение у костра, она прямо ему сказала, что ничего такого не сделает, потому что сильно боится француза. И пожаловалась, что кавалер Анри Давид без всякого дела щиплет ее при встречах. А она ойкает, но терпит, так боится. Алёша предложил рассказать о таком странном обращении тетеньке, но Матрёша еще больше испугалась. Ссылалась на какие-то свои тайные сны. Вот к чему такое? — испуганно спрашивала. Видела мышей во сне, они отцовские порты грызли. Не к худу ли? А еще сам посмотри, говорила Матрёша и бесстыдно приподнимала сарафан. Вот они, явственные синяки от щипков.
Алёша краснел и отворачивался.
Мусикия.
Однажды Алёша читал «Азбуку, или Извещение о согласнейших пометах».
Не совсем понятная книга. Тетенька тоже заинтересовалась: «А что такое рондо?»
Отобедав, сидела в своем любимом диковинном кресле, обитом синим бархатом, пробовала темное питье из клюквы.
«О, рондо! — вздыхал немец значительно и очерчивал круг в воздухе. — Это от слова „круг“».
«Ну, круг. Что в этом особенного?»
Француз, поглядев на немца, вмешивался.
«Рондо — это от музыки. Вроде круг, а все же не круг. Это скорее движение по кругу. Я потом Алёше все подробно объясню. — Француз Анри не смотрел на хмурого немца. — Я знаю, Алёше интересен хор. Он давно хочет узнать о канте. Канты у вас тоже поют, — сказал Анри тетеньке, даже напел душевно: — „Почто, фортуна, меня обходишь, почто на сердце тяжку скорбь наводишь“. — Но чувствовалось, что говорит он все это и напевает не столько для тетеньки и Алёши, сколько для того, чтобы окончательно смирить немца. — Я Алёше и о мадригалах расскажу, и о том, как голоса в хор собирают, а то он все одни немецкие глаголы учит. — Анри укоризненно покачал головой, ему не нравился герр Риккерт. — Про мотет расскажу Алёше и про партесное пение. — Ласково глядя на тетеньку, перечислил, о чем еще расскажет воспитаннику: — Ну, псалмодия там и секвенция».
«Да что за страсти ты говоришь, Анри?»
«И про страсти расскажу, — охотно подхватил француз, не глядя больше на уничтоженного немца. — Вам это тоже интересно, Марья Никитишна. — Он каждое русское слово выговаривал с такой точностью, что немец прямо на глазах темнел, как небо над Нижними Пердунами. — „Кто крепок, на Бога уповая…“ Мы сами с Алёшей положим страсти для голосов, когда свой хор построим. Страсти господни — они и в Евангелии отражены. Иисус страдал, и нам приказано».
Алёша хотел спросить немца, а что он, герр Риккерт, думает об указанных кавалером страстях и страданиях, но Анри незаметно ногой толкнул его под столом. Это был не знак молчать, а вроде как обещание: молчи, после все расскажу. А вслух кавалер высказался в том смысле, что, конечно, Алёша должен учиться. Не дело француза было вмешиваться в учение, но удержаться не смог. Латинский дух кипел в кавалере.
«Я потом растолкую Алёше „Азбуку, или Извещение о согласнейших пометах“, а то некоторые немцы говорят, — Анри даже не посмотрел в сторону герра Риккерта, — что эта русская книга запоздала. Что эта русская книга напечатана с ошибками. Да если и так, — как бы ослабил Анри давление на немца. — Да если и так, все равно у вас знаменная нотация темна сама по себе. — Кавалер видел темное непонимание в глазах тетеньки, но видел и ее неизбывный интерес. — Например, знак греческой буквы фиты — это у вас и музыкальный знак, и символ Бога, Феос, и Троицы. А параклит, если по-русски, это истинный утешитель, это как бы сам Святой Дух, и крыж над ним — знак покоя и завершения».
«Страсти, страсти», — пугалась тетенька.
И взглядывала на немца: «Нужно Алёше такое знать?»
«Лучше знать, чем упустить», — в ответ неохотно кивал немец.
Марья Никитишна опять пристально смотрела на хмурого немца, правильно ли пригласила учить Алёшу, правильный ли оказался немец? Но, услышав слово «рефрен», не выдерживала, снова обращалась к Анри.
«Ах, это как бы припев к песне», — отвечал кавалер.
«Ну тогда что за секвенция такая, почему ее герр Риккерт опять упомянул? Зачем Алёше секвенция? Поют вон псалмы в церкви — и хорошо, пусть поют. Хор-то зачем? В Томилине особенно».
Но учить Алёшеньку надо.
Надо, надо. Не Тришкой же ему расти.