Страница 2 из 26
А лучше бы дома жил.
Крестьяне совсем разбаловались.
Алёшенька рос.
Зубики вперед выдавались.
Волосики льняные, голос гибкий.
Молчал, ко всему прислушивался, птичка ли свистнет, корова ли замычит.
Лето в теплых дождях. Зима в медленных снегах. Весной на ледяных дорогах вытаивали желтые пятна. Летом идешь к озеру по выгону, лошадь мотает головой — здоровается. Собака встретится, тоже криво улыбнется, себе на уме. Мир тихий. А где-то война, где-то барин Зубов-старший с Евграфычем шумят у дальних морей при уряднике Преображенского полка Петре Михайлове.
Ожидая мужа, барыня Дарья Дмитриевна много занималась Алёшей.
Он с трех лет (как того в письмах требовал отец) рисовал на бумаге палочки, соединял их, от того получались буквы. Аз, буки, веди, добро, глаголь и все такое, что дальше. Горбатая Аннушка одевала Алёшу. Ипатич, дядька, с самых малых лет приставленный, следил, чтобы мальчик не попал на рога быку или не прыгнул в воду. Дядька верный, рябой, как дрозд. Всегда ждал лета. Считал лето лучшей порой жизни. Да и как иначе? Можно посидеть на берегу озера, повыдергивать из воды глупых рыб, которые идут на обычного червяка, хотя какой в нем вкус? Можно побродить по лесу, заглянуть на дальние поляны, в пять лет Алёшеньке разрешали с Ипатичем ходить в лес. Там Ипатич, обрывая какую невзрачную травку, непременно рассказывал, как ею можно зуб лечить или снимать запор или как выглядят петушковы пальцы и девятисил-корень, и очень-очень хвалил зверобой, который даже самое крепкое белое винцо делает на многое годным, особенно для удовольствия.
Еще Ипатич учил: наипаче всего должно Алёше отца и матерь в великой чести держать. Что с того, что маменька только дома? Увидишь ее — не кричи как телок, рук в радости не воздевай, прежде маменьки за стол не садись, при ней в окно не выглядывай, мало ли какое животное чешется у изгороди, все совершай с почтением, от имени маменькиного не повелевай, мал еще. Будешь верно вести себя с людишками — они сами поймут, что кому делать.
Одно время Алёша ловил и срисовывал в особую тетрадку бабочек.
С ними странно. Любая живая тварь голос подает, а бабочки шуршат.
Алёша внимательным образом прислушивался к миру. Все такое разное. Вот Ипатич подаст голос — перекроет шум кухни, вот девки завизжат, а какая запоет. О чем — неважно. Просто все становится другим, когда книгу маменькину листаешь. Вот буквы и буквы, и бог с ними, а вот кошка нарисована или куличок. Куличок замызганный, из болота вылез, может, больной. Жалел куличка: «Ипатич, убей!»
Ипатич отзывался с лавки: «А ты сам его».
«Да как я сам? Мне, Ипатич, боязно».
«Тогда и не проси».
Зимой сидел у печи, прижимался к синим изразцам и слушал, как на улице потрескивает, пощелкивает мороз, может, зайцев гоняет, рассматривал промерзшие стекла, богато разрисованные инеем. На иных стеклах будто звезды вытканы, такое никак не нарисуешь. И звезды не молчат, а все время будто тянут звуки. Он даже слово такое знал — мусикия. Увидел его в книге «Наука всея мусикии». Маменька Дарья Дмитриевна говорила: ты эту книгу не листай, ты не поймешь, милый, это для певцов в хоре. А он уже и о певцах знал: они широко рты разевают, больше, правда, девки. Вот умного немца пригласим, он расскажет, обещала маменька, прижимая Алёшу к груди. Немец разом всю мусикийскую науку объяснит.
Дом Зубовых простой, окружен тихими липами.
Птицы ничему не мешают, коровы близко не подходили.
Коровы только вдали у мужичьих дворов мычали низко, влажно, как бабы, а вечерами под звездами среди елей так тихо становилось, что маменька почему-то негромко плакала, скрывая от Алёши слезы. Но он видел. Он многое тогда видел и запоминал. Не хотел, выросши, Тришкой быть. Это правильно отодрали бабу, пророчившую ему близкий конец. Выжив, жадно всматривался в коловорот жизни, и все для него, даже ход облаков, звучало слитно, красиво. Иногда в звучание вплетались какие-то слова. «При долине куст калиновый стоял…» Это местные девки пели. «На калине соловеюшка сидел…» Сама музыка, мусикия, вторая философия и грамматика, как матушка утверждала, осыпалась с неба как грибной дождь. «Горьку ягоду невесело клевал…» В дальних полях Ипатич показывал Алёше каменных болванов, бог знает как попавших сюда, кем построенных. У них черты были вырублены грубо, но выразительно. Ипатич тоже такой был — грубый и выразительный.
Казалось, конца не будет такому медленному следованию времени.
Потом приехал папенька.
Алёша сразу запомнил запах кожи.
И запах сапог запомнил, и усы колкие.
На дорогах в тот год баловали варнаки, раскольники гадили.
В одной деревеньке, рассказывали, с пением заняли те раскольники местную церковку, избили, изгнали попов, стали умывать иконы, стены, крыши, кресты для своей надобности. Никакой, кричали, больше латинской ереси не будет в сладостном русском пении. Конечно, человек пять верхами с папенькой во главе поскакали в ту деревеньку, но по дороге попали в толпу совсем простых дорожных варнаков с цепами и косами, эти совсем другого хотели, им латинская ересь не мешала. У Степана Михайловича отняли жизнь, поскольку ничего другого при нем не оказалось.
Дарья Дмитриевна от пережитого занемогла.
Это что же такое? — спрашивала приехавшего батюшку.
Батюшка пытался ответить. Ныне, мол, в церквах поют партесное пение презельными возгласами и усугублении речей, многажды бо едину речь поют. И многие, мол, напевы от себя издают вново. А про варнаков молчал, то ли боялся. Звон от всего этого еще сильней стоял в ушах Алёши — как мусикия, как коростель на болоте. Ничего не поймешь, такое время темное, страшное. Вот Степан Михайлович до южных морей ходил, а успокоение обрел в Зубовке. Как понимать такое?
Маменька ненадолго пережила мужа.
После смерти ея Алёшу забрала тетенька в Томилино.
Все в тетенькином доме было незнакомо. Она и на Алёшу строжилась.
У родителей речей перебивать не надлежало, он это уже знал, но у тетеньки заварено было гуще. Глупости держи про себя, на стол, на скамью или на что иное не опирайся, не уподобляйся простым мужикам. Жалко было тетеньке Дарью Дмитриевну, а вот на убиенного племянника, на Степана Михайловича, непонятно сердилась, дескать, слишком скор бывал на решения. Вот чего так сразу помчался на раскольников? Зачем с собою людей повел? Ну, сожгли бы раскольники одну церковку, грех, грех, и только. Господь за всем призирает. Наслал раскольников, может, тоже считал такое необходимым. Даже с собственными мужиками ныне иные качества следует воспитывать — хитрость и понятливость, иначе все пожгут, растащат. Конечно, хмурых солдат из губернии, прибывших на поиски варнаков, тетенька содержала, но и с ними строжилась, а от губернатора словами и подарками добилась, чтобы пойманных варнаков, погубивших Степана Михайловича, повесили прямо на глазах ее людишек, чтобы помнили. Несколько в стороне от господских построек собрали крестьян из Зубовки и Томилина. К несчастью, двое из пятерых варнаков умерли ночью от ран в анбаре, за это их первыми и вздернули. А уже потом поучительно для собравшихся остальных вешали.
Остался Алёша при тетеньке.
Дичился людей, пристрастился к чтению.
Тетенька носила платье смирного темного цвета, в послеобеденное время обязательно садилась вязать тонкий со стрелками чулок, а Алёшеньку просила читать из книг, хранившихся в кабинете покойного мужа. «Юрнал» не бери, указывала. Считала, что «Юрнал или поденная роспись осады Нотебурха» не для чтения в такие часы — под вязание. Иногда разрешала взять «Ведомости» — куранты, изредка привозимые из Москвы. На большом грубой бумаги листе так и значилось: «Ведомости о военных и иных делах, достойных знания и памяти, случившихся в Московском государстве и иных окрестных странах». Твой отец, Алёша, трудился на благо нашего государя, указывала тетенька строго. Чувствовалось, никак простить не может Степану Михайловичу, что умер. Поясняла, что куранты «Ведомости» производят при участии государя. С уважением поглядывала на заглавную страницу, там подробно изображался Меркурий — покровитель торговли и всех известий.