Страница 9 из 33
В современном языке «алхимия» идентична со словом «лженаука». Исторически это неверно. Еще знаменитый Либих сказал твердо и прямолинейно, что она «никогда ничем не отличалась от химии». Алхимия — первая ступень химической науки, еще не очистившейся от множества суеверий, заблуждений и просто шарлатанства, но именно ею был накоплен богатый практический материал, который лег в основу развития истинной науки о превращениях, составе и строении однородных веществ, слагающих тела природа и получаемых искусственно.
Истоки алхимии уходят в далекую древность, к химическому искусству египетских жрецов. Ею интересуются греки в период расцвета греческой науки. Много нового внесли в алхимию арабы (Гебер, Авиценна, и другие). Именно они первые серьезно работают над методикой химического эксперимента и вводят основные химические приемы и приборы: перегонный куб, водяную баню, химическую печь, дистилляцию, фильтрование, осаждение, кристаллизацию и возгонку.
В конце средних веков алхимия, наконец, приобретает твердую почву для своего развития в возникающей промышленности.
Взгляд средневековья и древности на алхимию сформулирован Рожером Бэконом: «Алхимия есть непреложная наука, работающая над телами с помощью теории и опыта и стремящаяся путем соответственных соединений превращать низшие из них в более высшие и более драгоценные видоизменения. Алхимия обучает трансформировать всякий вид металла в другой с помощью специальных средств».
Мы видим, что даже этот передовой научный ум недалеко ушел от обычного для того времени взгляда на алхимию как средство к превращению неблагородных металлов в драгоценные. В XV и XVI веках развитие буржуазных отношений, небывалое увеличение роли и власти денег вызвали повышенный интерес к алхимии, но часто ее задача сводилась исключительно к тому, чтобы, наконец, отыскать средства изготовления драгоценных металлов и, таким образом, получить источник обогащения государей, светских и духовных владык. При многих дворах монархи содержали алхимиков, ибо государи и высшая знать свято верили в возможность искусственного получения золота. Эта вера породила многочисленных шарлатанов. Но многолетние бесплодные попытки найти «философский камень», «квинт-эссенцию» или «жизненный элексир», то чудесное средство, одна часть которого могла превратить в золото два биллиона частей неблагородного металла и непомерно обогатить его владельца, эти попытки способствовали накоплению многочисленных наблюдений над свойствами тел природы.
Нужно было окончательно отбросить ложную основную цель, отрешиться от основного заблуждения, которое отмечал еще Леонардо да Винчи, осмеивавший «лживое и пагубное искусство алхимии и ее плутоватых приверженцев», чтобы мир оказался накануне рождения современной химии.
В этом перевороте почетное место принадлежит Парацельсу. Он один из первых показал ложность пути алхимии, но в свою очередь не сумел охватить задачи новой науки в целом, а стал адептом ятрохимии, т. е. химии как науки, подчиненной медицине и занимающейся в первую очередь отысканием, исследованием и приготовлением лекарств.
Несомненно, эти его мысли родились и окрепли на фюгеровских копях, в те дни, когда он не только практически изучал алхимию, но и с живым интересом знакомился со многими алхимическими сочинениями, перечень которых он приводит в своих писаниях.
Пребывание его на серебряных копях было непродолжительно. Все дальше и дальше по белому свету влекло его, за новыми знаниями и новыми впечатлениями.
Молодой Теофраст облачился в дорожный костюм, сапоги со шпорами, привесил к поясу меч; мешок — за его спиной. В этом одеянии ему — прирожденному бродяге — суждено провести большую часть своей жизни. Так ехал он верхом на лошади, нередко шагал пешком из города в город, Из деревни в деревню. Ночи он проводил на постоялых дворах, в крестьянских избах, просто под стогом сена или в лесу. В пути, на постоялых дворах ему встречался разнообразнейший люд; общительный Теофраст вступал в беседы с местными жителями, с путниками, и в богатой его памяти ежедневно отлагались новые рассказы о странах, событиях, людях и вещах — обычных и чудесных. Возникает привычка к беспрерывной смене впечатлений; его, как пьяницу к вину, тянет все вперед по бесконечной нити проезжих дорог.
Из Шваца он, видимо, предпринял путешествие по Германии, посетил ряд германских университетов.
Вот подъезжает он, усталый, к постоялому двору, спрыгивает с коня. «Никто не выйдет тебя встретить, чтобы не показать, что рады гостям, так как это считается у них низким, непристойным, унизительным для немецкого достоинства; успеешь досыта накричаться, пока, наконец, высунется голова в крошечное окошечко жарко натопленной комнаты, выглядывая, точно черепаха из своего дома», — так описывает правы немецких постоялых дворов современник Парацельса — Эразм из Роттердама.
«К этой, выглядывающей в окошечко, голове ты должен обратиться с вопросом, можно ли тут остановиться и, если тебе не ответят отказом, то значит, для тебя есть место. На вопрос о конюшнях тебе ответят движением руки, и ты уже сам убирай свою лошадь, как знаешь, так как слуг никаких не полагается… Если что похулишь или сделаешь какое замечание, то ищи другой двор.
…Убрав лошадь, отправляешься в комнату, как был в дорожных сапогах и в грязи, и несешь с собой свою поклажу. Для всех гостей имеется только одна общая комната, жарко натопленная. В ней часто набирается человек до 80 и до 90. Тут все вместе: и пешеходы, и конные, и купцы, и шкипера, и извозчики, и крестьяне, и дети, и женщины, и здоровые, и больные. Один чешет себе волосы, другой обтирает с себя пот, третий чистит сапоги, четвертый рыгает чесноком; одним словом, тут такая происходит суматоха, точно при вавилонском столпотворении. Как только усмотрят незнакомца, который отличается от них приличным видом, то уставят на него глаза, как будто перед ними какой невиданный зверь африканский; даже усевшись за стол не перестают на него глядеть исподлобья и, забывая о еде, не сводят с него глаз.
Спросить себе ничего нельзя. Когда уже наступит поздний вечер и когда нельзя уже, следовательно, ожидать гостей, входит старый слуга с седой бородой и стриженой головой, грязно одетый и с угрюмой физиономией, обводит глазами всех присутствующих и молча пересчитывает их. Он стелет скатерти, грубые, как парусина, потом ставит перед каждым деревянную тарелку с деревянной ложкой и стакан, немного спустя приносит он хлеб… Так сидят в ожидании кушанья нередко почти целый час… Наконец приносят вино, довольно кислое». Потом подают еду, простую и обильную.
«Все должны сидеть за столом до предписанного времени, которое, полагаю, определяется у них по водяным часам».
Наконец снова является известный уже нам бородач или даже сам хозяин, который по одеянию мало чем отличается от своих слуг, — и вслед затем приносят вино уже несколько лучшего сорта. «Кто больше пьет, тот приятнее хозяину, хотя платит не более тех, которые пьет очень мало, и нередко встречаются такие, которые выпивают на сумму вдвое большую, чем сколько платят за угощение. Достойно удивления, какой поднимается шум и крик, когда голова разгорячается вином. В это время часто появляются фигляры и шуты, которые начинают петь, кричать, скакать, ссориться и производят такой страшный гвалт, что, кажется, весь дом готов разрушиться и уже решительно ничего нельзя расслышать».
Теофраст не отказывался от вина, любил тяжелые немецкие кушанья и столь же тяжеловесные шутки и остроты, охотно ввязывался в беспорядочную шумную беседу, ссорился и братался с сотрапезниками. Язык его писаний хранит следы этих простонародных оборотов и грубых выражений. Шутки фигляров и шутов были хорошим отдыхом после лекций диспутов и разговоров с учеными.
Так заканчивался день.
«Как бы ты ни утомился от дороги, но не можешь лечь спать, пока все не станут ложиться. Тогда укажут тебе кровать, на которой простыня уже с полгода не мыта».
Наступал кратковременный отдых, а на утро Теофраст седлал коня, чтобы снова двинуться в путь.