Страница 10 из 88
Именно поэтому Августу Эрнестовичу делается страшно. Как же надо ненавидеть немцев, чтоб осмелиться на такой шаг! Лубана ведь партизаны могли расстрелять, а он пошел к ним, склонил голову. Наверно, связано с этим и решение о семье. Лубан не знал, оставят ли в живых его самого. О семье потому не думал. Если бы партизаны его расстрелями, немцы тогда семью не тронули бы.
То, что учинил Лубан над начальником моховской полиции, стало известно на третий день. Значит, партизаны не расстреляли беглецов, приняли. Август Эрнестович ни о чем не просил жандармерию. Иначе поступить не мог.
Ход мыслей бургомистра вдруг идет в другом направлении, все его существо захлестывает неудержимая злость. Нет, он просто миндальничает, если ищет оправдания Лубану и остальным. Обыкновенные шкурники и приспособленцы. Если бы у немцев дела на фронте шли лучше, они никуда бы не побежали. Угождали бы ему, бургомистру, ловили бы каждое его слово. Лубан все-таки прихватил с собой старшую дочь. Знал, чем все пахнет.
Снова Августу Эрнестовичу становится страшно. Мир обезумел. Все прежние представления перевернулись, сведены на нет. Сызмалу он считал, что семья - основа жизни, больше всего человек должен беречь семью. Немцы строят на этом политику, карая за преступление не кого-нибудь одного из семьи, а ее всю. Тоже безумие. Маленькие дети, даже жена могут и не знать того, что замыслил хозяин. В чем же тогда их вина? За что их расстреливают?
Раньше люди, одетые в военную форму, не расстреливали женщин, детей: СС, СД там, в Германии, должно быть, специально для этого и придуманы. Но жгут деревни вместе с жителями не только эсэсовцы, а и обычные солдаты, те, которые должны воевать на фронте. С другой стороны, разве была когда-нибудь такая война? Разве немцам вредят одни только мужчины?..
Он, Август Эрнестович, если бы знал, что немцы будут вытворять такое, никогда бы не согласился стать бургомистром. Пускай бы карали, расстреливали. Минуло всего каких-нибудь двадцать с лишним лет с тех пор, как он видел солдат кайзера Вильгельма, а как все изменилось. Другой стала Германия...
Август Эрнестович вздыхает, ворочается с боку на бок, но заснуть не может. Давно видит сны жена, и ее прерывистое храпение доносится даже через две стены. В эти минуты Август Эрнестович ее просто ненавидит. Сытая кобыла. Считает себя начальницей, первой дамой в местечке и ни о чем больше не заботится.
Тяжелым медведем снова наваливаются черные мысли. Мир перевернулся, но что-то устоявшееся, твердое в нем осталось. Лубан и другие бежали в лес, так как они помнят родину. Они знали, что она может спросить, чем они занимались, чем помогали ей в трудное время? А где родина его, Крамера?.. Раньше он считал, что тут, на этой земле, в которой захоронены кости его отца, деда. Теперь сам не знает. Знает одно: если немцы фронт не удержат, он тут не останется. Много, очень много стало таких, кто считает его, Крамера, врагом...
Поздно. Наверно, давно за полночь. Где-то далеко послышался глухой выстрел. Август Эрнестович встает, босой ступает по полу, ощупью открывает ящик стола. Успокоившись за время беседы с Забелой, думал обойтись на ночь без снотворных порошков. От них на другой день тяжелая голова. Да разве обойдешься...
Август Эрнестович задирает голову, постукивая пальцами по бумажке, глотает сладковатый порошок, запивает водой из графина. Ложится в постель и, постепенно успокаиваясь, проваливается в темную бездну.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Синее предвечерье. За окном темная подкова соснового леса. Посредине, как в венке, стоит партизанская деревня Сосновица. Близится весна - дни заметно удлинились, со стрех свисают прозрачные сосульки - они время от времени срываются и звенят, разбиваясь как стеклянные. Днем в воздухе царит чистая, ясная прозрачность. Предвесенье и начинается с такой чистоты. В соснах - густой, однообразный шум. Который день веют над Полесьем теплые западные ветры, съедают постепенно снег, приметной чертой обозначают дороги.
В одном месте стена сосен разрывается, и даже отсюда, из окна, видны островки темного кустарника, лозняка, а за ними почти до следующего леса заснеженное поле, окутанное пологом предвесенней синевы. Там, за полем, за лесом, другие деревни, селения, лесные просторы.
Начал сеяться мелкий снежок.
Как только в штабную хату, громко затопав на крыльце, ввалились Петровец и Лисавенка - командир и комиссар Домачевского отряда, оба в черных дубленых полушубках, в хороших, хотя и кустарной работы, сапогах, Вакуленка вскочил с кровати, на которой спал или притворялся, что спит, и, даже не поздоровавшись, размашисто зашагал по комнате. Нагнетал в себе злость. Рослый, плечистый, с отвисшей нижней челюстью, широким багровым лицом, он напоминал в эту минуту разъяренного медведя, которого не вовремя подняли из берлоги.
Бондарь сидит за столом, приводит в порядок бумаги. Дорошка, его помощник по штабу, став на колени, наливает из блестящего бидончика в жестяной резервуар лампы заправленный солью бензин.
- Ну что, начальники, досиделись? - рявкнул Вакуленка, на минуту остановившись посреди комнаты. - Тепло спали, вкусно ели. А отряд где? Анархию разводите? Докатились до грабежа и самосудов. Если подтвердится то, о чем вот тут написано, - Вакуленка рванул из нагрудного кармана синей, военного фасона суконной гимнастерки клочок бумаги, - обоих к стенке! Поняли?..
- Мы не виноваты, Адам Рыгорович, - спокойно отбивает наскок Петровец, показав тем самым, что знает, о чем пойдет речь. - Сигналы есть и у нас. Но что мы можем сделать? Приказ идти за Птичь был подписан вами. Мы у Павла Антоновича спрашивали.
- Ты Бондаря не впутывай. Он тогда начальником штаба не был.
- Я не о том. Мы приезжали просить помощи. Спрашивали, что делать с теми, кто не хочет идти за Птичь, Павел Антонович сказал - пускай остаются.
- Такой разговор был, - подтвердил Бондарь. - Они приезжали в Рогали, после того как мы разбили гарнизон в Литвиновичах.
- Вы все теперь умненькие! - кричит Вакуленка. - Я не я, и хата не моя. Друг за друга прячетесь. Вакуленка один виноват? Он приказал сюда собираться, он виноват и в том, что вы побоялись от жениных юбок оторваться. Сколько тут отлеживаетесь? Два месяца. Так не могли за два месяца их сюда привести?
- Не могли! - уже со злостью выкрикивает Петровец. - Их шестьдесят, и нас шестьдесят. Что нам, гражданскую войну с ними начинать? Десять раз к ним ходили. Они просто смеются над нами. Дураками зовут. За то, что пошли сюда, за Птичь...
- Может, и ты так думаешь? - широко расставив толстые ноги, Вакуленка останавливается напротив Петровца. - Нашли, что называется, командира отряда. Ты забыл, Петровец, кем ты был? Ты был посыльным у Деруги. Деруга тебя даже на взвод не поставил. Я тебя заметил и выделил. Отряд дал. Думал, ты человек. Ты что, дисциплины не признаешь?
- Я признаю дисциплину, Адам Рыгорович. И командирством меня не попрекайте. Я на отряд не просился. Поставили так поставили, командую как умею. Не хуже других. Вы только мне скажите, какого дьявола мы тут, за Птичью, торчим? Чья голова так сварила, чтоб согнать в одно место столько людей? Кого мы охраняем, с кем воюем? Я знаю, вы тут ни при чем. Вы тоже приказ выполняли. Но бывают и глупые приказы.
Вакуленка смотрит на Бондаря, потом на Дорошку, как бы ища их поддержки. Но начальник штаба с помощником молчат.
Командир идет к столу, утомленно присаживается, запустив руку во всклоченные черные, с заметной сединой волосы.
- Не будь прокурором, Петровец. И божьей овцой не прикидывайся. Приказ зимовать за Птичью отдал Минский обком. Гомельское начальство тоже ничего лучшего не придумало. Большинство их отрядов, сам знаешь, тоже тут было. Ковпак и тот около Князь-озера стоит. Так что мы все такие дураки, что в одно место сбились? Я всем это скажу, Петровец, не только тебе одному. Никто ничего не придумывал, а просто взяли пример с нас, с Октябрьского района. Другие в примаках отсиживались, в погребах прятались, а мы в прошлую зиму воевали. Блокаду пережили. На всем Полесье одни мы удержались. Ну, может, еще и ельские. А все те отряды, что наши перед отступлением оставили, сам знаешь где. А почему они разбрелись, ты не думал? Потому что не вместе были, не в одном кулаке.