Страница 29 из 63
Паола вцепилась в пыльную розу, словно роженица в младенца. Леонард рассмеялся — звонко, будто бы хрустальные шарики сыпались по серебряной крыше.
— Приколи её к волосам радость моя, но прежде уколи палец шипом. И останешься рядом со мной — вечной спутницей, вечной актрисой бессмертного карнавала. Пока солнце не коснётся лучом часовни, у тебя есть время подумать, решай. Я…
— Не надо, Леонард. Правду ты говоришь или лжёшь — есть слова, с которыми не играют даже в театре. Я подумаю до рассвета, у меня ведь ещё есть время? — протянув руку, Паола легко погладила бархатистую, словно персик, щеку беса.
— Ту улыбаешься так же как прежде, годы не властны над истинной красотой, радость моя. И знай — что бы ты ни выбрала — ты лучше всех. Клянусь звездой балаганщиков и глупцов — такой актрисы я не встречал и не встречу, помнишь — ты вставала с колен и говорила «Чудо…» и зрители верили, будто твой Арлекин и в самом деле воскрес.
— Льстец. Ступай! Слава богу мои невесты даже не представляют, с кем я веду беседу.
— Это был бы чудесный фарс — монахини пользуют сирых и страждущих, а настоятельница в это время целуется с чёртом.
— Ну уж нет. Ты забыл, как щедра я была на хорошие оплеухи? До свиданья, мессер Леонард, — Паола развернулась и неторопливо пошла назад — за надёжные стены обители. Молодое, звенящее «Прощай, Пьетра» заставило её вздрогнуть, но не ускорило шага. Влажный воздух был полон запахов — винограда и театрального грима, пирожков с печёнкой и пива, дорожной пыли и шуршащего шёлка нового платья.
— Матушка!!! — истошный вопль сестры Гонораты вернул Паолу на землю, — матушка, стыд какой!
— Тихо, сестра. «Отче наш» про себя — и рассказывай.
— Послушница наша новенькая, Кларета! Остроносая, рыженькая такая. Она!
— Что она? Варенье из кладовой утащила? На мессе заснула? Тебя дурой назвала?
— Не спалось мне, матушка, решила сходить в часовенку помолиться. Шла мимо виноградничка, глядь — кусты шевелятся. Заглянула — а там Кларета и паж госпожи Флоримонды, ой, матушка… — Гонората нацелилась выть.
— Значит так, — Паола сняла с пояса связку ключей, — пойдёшь сейчас в кладовую и возьмёшь два лимона. Один съешь сама, чтобы впредь крепче спалось, другой Кларете скорми, чтобы не так сияла. Она ведь не постриженная ещё?
Удручённая Гонората покачала головой.
— Вот и славно. Значит женим. Ступай. И запомни — и другим закажи — я молиться пошла за страждущих и убогих. Кто меня до утренней мессы побеспокоит в храме — год без перерыва в богадельне горшки выносить будет.
Гонората охнула и, переваливаясь как утка, побежала в кладовку. Паола же отправилась в храм.
Убедилась, что никому больше не приспичило помолиться посреди ночи. Закрыла двери и заложила засовом. Трижды прочла «Отче наш». И только потом разрешила себе биться лбом о холодные плиты пола, стучать о камни бессильными кулаками.
…Ей было пятнадцать — сироте, неизвестно чьей дочке. Дважды в год для неё в монастырь привозили подарки — чудных кукол, прелестные молитвенники, тонкое бельё и тёплые плащи из причудливой крашеной шерсти. И деньги, много — поэтому ли или за особую чуткость ума, аббатиса выделяла юную Пьетру и наставляла её отдельно — в чтении и шитье, рисовании буквиц и лечении ран. Дважды в год Пьетра надеялась — вдруг объявится мама или отец и заберут её в чудный, широкий мир. Всякий раз надежды оказывались тщетны, она взрослела и аббатиса всё настойчивей начинала вести беседы о будущем пострижении.
Неожиданно, ниоткуда стали приходить письма. Чудесные поэмы, игривые и фривольные, нежные и пронзительные. Они не требовали ответа, они ничего не хотели — просто оказывались по утрам под подушкой. В конце стояла печать карнавальной маски и подпись «мессер Леонард». Она думала — это её отец. И однажды, головокружительным майским днём спрятала под рубашкой свои драгоценности — золотой крестик, жемчужные чётки и пачку писем, перелезла через калитку и сбежала. По счастью ей повезло в тот же день встретиться с труппой бродячих комедиантов. Актёры не ограбили её, не принудили к скверному, наоборот — пожалели и дали место в повозке. И покатилось…
Мессер Леонард объявился спустя полгода. Он выглядел таким юным, что Пьетре даже стало смешно — как этот золотой мальчик мог стать её отцом? Но с первых бесед она почувствовала — мессер Леонард слишком опытен и умён для своих видимых лет. Он наставлял её в театральном искусстве и театральных законах, учил играть и держаться на сцене, наряжаться и танцевать. Он водил её по кабачкам — отплясывать на столах, кутить с контрабандистами, и, прикрыв лицо маской, вытаскивал на приёмы в графских домах — посмеяться над благородными донами. В Праге он показал ей тень старого Голема и тень ребе Бен Бецалеля, а в Тулузе открыл, где покоится святая Мария из Магдалы. Он приходил к каждой премьере и любовался ей и восхищался, облекая восторг в стихи и пьесы для любимого театра… Пьетра так ни разу и не спросила кто он — однажды мессер признался, будто он дух вечно живого Карнавала, но это выглядело лишь одной из множества его шуток.
Шли годы, она играла всё лучше. Подруги по труппе уже начали перешёптываться — почему это в тридцать Пьетра выглядит так же молодо, как и в семнадцать? А она не хотела задумываться — слишком нравилось менять маски и проживать заёмные жизни — по две или три в день, слишком дорого стоили аплодисменты и восторг на лицах толпы. Пьетра чувствовала, что способна заставить их плакать или смеяться и хмелела от этого, как выпивоха от хорошего коньяка. Театр был её мужем, отцом, сыном и Богом. Земной любовью, мимолётным актёрским флиртом она любила таких же шальных бродяг. Мессер Леонард оставался денницей, звездой, блеск которой всегда согревает взор.
А потом он их предал. Всю труппу — малышку Неле и старого Арлекина, зануду Бригеллу и тощего Панталоне, грудастую Кормилицу, великана Солдата и задаваку Жанно. Они ждали, надеялись до последнего, что мессер Леонард не бросит своих друзей. А он подкупил стражу, чтобы вместо неё, Пьетры, у столба сожгли труп какой-то старухи, а её увезли в труповозке, на самом дне. Все остальные сгорели.
Стали пеплом и сажей. Ни за что. Низачем.
Леонард рассказал ей тогда о путях карнавала, о весёлой игре в жизнь и смерть. Ни понять ни простить его Пьетра не захотела, и как только смогла встать на ноги, вернулась в обитель. Приняла постриг.
И ни разу больше не отходила от стен дальше, чем на двадцать шагов. На первой исповеди святой отец ужаснулся, даже вызвал экзорциста от Папы, но по счастью всё кончилось хорошо. Она стала монахиней, божьей невестой, божьей марионеткой, владеющей жизнью и смертью… Спасибо Господи, что жизней — больше, спасибо за тех, кто родился и тех, кто будет рождён, спасибо и не оставь меня, грешную Пьетру, на всё твоя воля, спасибо… Монахиня распростёрлась на каменных плитах, в её голове звучал колокол — время утренней мессы, солнце жёлтым пальцем коснулось купола…
Когда сёстры взломали дверь, они нашли мать Паолу недвижной и почти бездыханной. В правой руке она сжимала распятие, в левой — пыльный цветок из тряпок. Сёстры думали, что в ближайшие дни им придётся выбирать новую настоятельницу, но Господь уберёг. Две недели бреда и жара, страшный кризис — три сестры едва могли удержать в постели мощное тело матушки, сутки тяжкого сна — и Паола пошла на поправку. Чтобы как-то развлечься (сестра Маргарита запретила ей отягощать ум чтением) она стала возиться с вышивкой и шитьём, отыскав под подушкой старую розу пустила и её в дело. Сёстры гадали, что за таинство делает мать Паола, но до самого Рождества она настрого запретила заходить в её келью.
Вечером незадолго до праздничной мессы Паола собрала сестёр, ходячих больных и приютских детишек в трапезной. По её указаниям сёстры натянули вдоль дальней стены длинную простыню, сшитую из нескольких кусков полотна. Потом на две минуты задули свечи, а когда снова зажгли огонь — перед занавесом уже возвышался разукрашенный пышный вертеп и ушастый осёл торопился везти в Египет беременную Марию.