Страница 15 из 16
Я в тот раз немного забылся; вдруг Маруся без всякой подъебки и злоехидных улыбочек прерывает мутноватый поток несчастного моего сознания:
«Спорим на мороженое с шампанским, что я читаю твои мысли?»
Это меня ошарашило, но все-таки не из тех я был бздиловатых коней, что не принимают пари.
«Согласен, валяй, говори… кому-кому, а тебе всегда рад проиграть».
«Иногда, как сейчас, ты не можешь не думать о причине своей ко мне, скажем так, холодности… продолжать?»
«Хлопну вот одну — и продолжай, хотя мороженое с «шампанзе» уже за мной… ты угадала, сейчас закажу».
«Ты, Олух, прекрасно знаешь, что давно уже тебя люблю, соответственно, считаю своим, верней, чужим, но все равно единственным в моей жизни любимым человеком… если не ошибаюсь, и ты ко мне не равнодушен… но то ли сознательно, то ли бессознательно, ты, скажем так, не готов относиться ко мне как к единственной из женщин… дело же, сам понимаешь, не в том, чтоб трахнуться… однажды я, дура, проделала сие исключительно ради внесения полной ясности в данный мировой вопрос… и разобралась сама с собою раз навсегда — не сделаюсь я ничьим, даже твоим, постельно-ис-пытательным полигоном… я — твой друг, ты — мой, ближе тебя никого на свете у меня нет и никогда не будет, вот и все».
Говорить мне тогда было нечего; «шампанзе» не брало, пломбир почему-то вызывал ненависть; мы довольно мило болтали о том о сем, потом я на леваке довез Марусю до дома, с тяжелым сердцем чмокнул в щеку.
Я не мог не презирать себя за трусость, несомненно связанную с жадностью потерять всех будущих женщин в обмен всего лишь на 1 (одну!)… поэтому всегда чувствовал себя полным дерьмецом по сравнению с нею, совершенно правильно не желающей трахнуться со мною — с диким иноходцем, с мустангом, шарахающимся прочь от ужаса перед бытовой оседланностью… должно быть, думаю, правы мужики-магометане, имеющие в гаремах дюжину жен, а когда и сотню… и никакая я не загадка психоанализа, а дерьмо двуногое, бегающее от дарованной мне ценности — от единственности любви… но ведь не понимать хотел бы я сей дар, а неискусственно его почувствовать — вот в чем дело… если не получается, выходит дело, я все-таки поражен какой-то отвратительной двойственностью чувств и мыслей… поэтому и суечусь с утра до вечера, шалея, как кот весенний, от вида любой утробно мурлыкающей кошки, или, как Опс, вечно тоскующий по связке с любой сучкой, а бывает, и с игривым кобельком, что лично мне глубоко чуждо… а раз известная причина торчит на поверхности, то на хрена мне дорогущие разговорные сеансики с Тамарой Валентиновной, уверенной, подобно всем психоаналитикам, в величии фрейдовской универсальной схемы?.. она для нее не перестанет быть неким телезондом, наконец-то добравшимся до глубин подсознанки… сам я полагал, что правильней говорить не о всеизвестной схеме, а о глубочайших пластах памяти, почему-то скрывающей от людей разгадку некоторых тайн их индивидуальной и родовой жизни… хотя вполне возможно, что нет никаких у меня тайн, а просто я жалкий раб половой распущенности, как сказала та же завучиха, выдворяя меня со старшеклассницей из девчачьего сортира…
17
Так вот, я постарался провести как можно больше сделок все в том же стиле, не привлекавшем к себе внимание, пока литгенерал был занят в Пицунде пошивом дешевенького литширпотреба; он, конечно, еще не понимал, что лично на него, как и на миллионы других людей, на с понтом всепобеждающие идиологемы, мифологемы да философемы Советской власти, на подзагнивший базис и смердевшие надстройки — на всю нелепую Систему — надвигается исторический пиздец; и не какой-то там уже виден на горизонте земной рай с воздушными замками и голубыми городами, где от каждого — по способностям, каждому — по потребности, а вот-вот грянет неожиданная перестройка, с чудовищной безалаберностью продуманная растерянными паханами партии; а за ней — что за ней, если забежать вперед?.. распад империи, катастрофы, митинги, кооперативы, рэкетиры, возвращение свобод, разграбление госсобственности, экономические новшества, дальнейший разгул дальнейшего беспредела; я хоть краем уха слышал о надвижении всех этих дел, но ведь чего-то такого не ожидали от СССР ни зажравшиеся на холодной войне хваленые спецслужбы Запада, ни куча русофобствовавших Бжезинских, ни финансовые воротилы, ни политиканствующие лидеры Европы и Америки; крушение совковой эпохи не снилось ни нормальным людям, ни свободолюбцам, дерзко мечтавшим о возможности революционных перемен, ни замечательным писателям и поэтам, ни талантливым нашим дельцам и экономистам, тосковавшим по свободному предпринимательству.
Сам я только благодаря беседам с Михал Адамычем впервые услышал о надвигающемся крахе Системы и империи, а также просек, что Китай, покончивший с догмами утопического учения на десять лет раньше России, прекрасно понимает, из какого тупика медлит выбраться туповато дебильная старшая Система, и что на руку ему нелепая ее, малопонятная медлительность; при этом Китай наверняка думает: подольше бы ты, дура, не выбиралась на глазах у нашей Поднебесной из марксистско-ленинской грязищи, чтоб ты провалилась сквозь кору земную…
«Так что, Володя, — сказал однажды Михал Адамыч, — и привычная грызня, и будущая дипломатичная русско-китайская дружба — всего лишь маневренные свойства игры, как говорят циничные политики и политологи… вот она и идет эта игра… никто не знает, когда и чем она кончится… естественно, я болею за Россию, но в данный момент не уверен, что всем нам гарантирована победа… положение, поверьте, очень и очень серьезное, поскольку частническая и групповушная алчность берет верх над общенародными и общегосударственными интересами…»
Тема краха Системы весьма тревожила крутых теневиков, много чего узнававших в баньке от знакомых деловых коррупщиков со Старой площади и с Лубянки.
Михал Адамычу, как я понял, стало в те дни не до меня; он был необходим реформаторам и даже тем бывшим верховодам, которые официально продолжали ворочать крупнейшими делами и громадными суммами бывшей Системы, потерпевшей не стихийное, а вполне закономерное, предопределенное тупостью ее фюреров, бедствие.
За валюту многие мои знакомые рады были платить в те дни по бешено черному курсу, словно процесс бурного одеревянения рубля пошел с поистине необратимым ускорением; деревянеющих же рублей, «фанеры», было у них несметное количество.
Между прочим, я с замечательной быстротой овладел ивритом и подолгу трепался на нем с состоятельными людьми, сваливавшими в Израиль или в иные страны — вплоть до Австралии и Новой Зеландии; адреса их передавали мне те же теневики-мультимиллионеры, разумеется, не задарма получая их у своих людей в ОВИРе; я с выгодой для себя и для теневиков скупал рубли за валюту, затем с еще большим наваром бодал рубли туристам-иностранам, азартно за ними охотившимися, а вырученную валюту вновь сбывал теневикам; все были сыты, все целы, конвейер мой мантулил по-фордовски, то есть практически безостановочно; главное, везуха мне не изменяла ни с ментами, ни с лубянскими, ни с обэхаэсэсниками; но я был осторожен; всегда вел дела вежливо, без обычного, ставшего всемирно легендарным, быдловато совкового жлобства; клиенты были мне глубоко благодарны еще и за снятие страшков с их непуганых психик, типа о, Джизус, вот-вот заловят рожи полицейские, отнимут визы, ограбят, снимут все бабки с карт кредитных, а если не завербуют, то сгноят в подвалах Лубянки и на заготовках урана…
В общем, благодарный клиент, как я понял, быстро размножает поголовие других отличных клиентов, тоже падких на удачный обмен валюты, всякий экзотический товарец и на прочие золотые жилы.
Иногда кое-кто из ранее жлобствовавших столичных богатеев, привыкших тратить в «Березках» серты, купленные у меня же, и отчаянно нуждавшихся в валютке, принимал решение гульнуть во все тяжкие по буфету, пока не лопнуло все оно к епископовой матери, как выражалась Маруся на уроках истории.