Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 113

— Хир ист унтершарфюрер Блитц, гнедиге фрау… Их мельде гехёрзам, хауптштурмфюрерин, их вайс нихт, варум…

— Ферфлюхтес швайн! — оборвала эту тираду Клава, причем с таким кондовым немецким акцентом, что в трубке послышалось чуть ли не щелканье каблуков вытянувшегося по стойке «смирно» унтершарфюрера. Юрка в это время уже распихал по карманам изъятые у немцев вещи, в том числе и колоду. Зоя, наблюдавшая из амбразуры за обстановкой, между делом нашла автоматы убитых пулеметчиков и запасные магазины, висевшие на стволе одного из «северных» пулеметов. Нашла и ящик немецких гранат с длинными рукоятками. Гранат нашлось штук двадцать, не менее, и их стали распихивать за пояса, за голенища, в карманы. Стало тяжело, но как-то уютно.

— Вышли из коллектора… — заметила Зоя. — Те, что нас искали…

Шестеро эсэсовцев вылезали из канавы и цепочкой шли вдоль спирали Бруно, вдоль порубленных кустов. Навстречу им, тоже вдоль берега, шли еще четверо, тащивших на плечах какие-то ящики. Следом шел офицер. Он знаком остановил уходивших от коллектора солдат и приказал им, очевидно, помочь четверым, тащившим ящики.

— Коллектор хотят взорвать! — догадался Юрка. — Если взорвут, нам отсюда не выйти…

— А вон — дверь, давай выходи… — сказала Клава с грустной улыбкой.

Солдаты тем временем стащили ящики в канаву и продолжали готовить взрыв. Размотали провода, отбежали подальше и…

Холм содрогнулся. Над канавой встал столб земли, камней, дыма и пламени. Когда все это осело и дым разошелся, на месте входа в коллектор оказалась груда земли. Бетонные кольца, еще не уложенные в канаву, далеко отбросило в сторону. Эсэсовцы подошли к завалу. Офицер одобрительно похлопал одного из солдат-подрывников по плечу и поднял вверх большой палец.

— Вот так, — вздохнула Клава, — теперь только через эту дверь!

Она положила руки на штурвальчик и повернула его против часовой стрелки. Лязгнул замок, и дверь подалась. Она была толстая, из пятнадцатисантиметровой брони, не меньше. Открывали вдвоем, Юрка и Клава. За дверью оказался узкий коридор с полукруглым сводчатым потолком и бетонированными стенками. По потолку шли провода; горели красновато-желтым тусклым светом лампы в матовых стеклянных колпаках, защищенных стальными сетками. Коридор был короткий: уже через пять метров он упирался в точно такую же дверь, как та, что только что открыли. Юрка и Клава, крадучись, неслышно ступая валенками по бетону, подошли к двери, прислушались… Затем вновь, как и в доте, осторожно повернули штурвальчик и открыли дверь, готовые тут же открыть огонь. Но и за этой дверью никого не оказалось. Здесь на специальных стеллажах лежали коробки с уже снаряженными лентами для пулеметов и отдельно — патронные ящики с аккуратной фабричной маркировкой. Лежали и ящики с гранатами. Это был склад боеприпасов. На стеллажах и стенах по трафарету были сделаны одинаковые аккуратные надписи готическим шрифтом: «RAUCHEN VERBOTEN!» — и нарисован череп с костями. Коридор, начинавшийся от двери дота, проходил через дверь склада между стеллажами с патронами и гранатами и упирался в узкую металлическую лестницу, которая вела к третьей двери, родной сестре первых двух.





— Такого даже Маннергейм не напридумывал! — заметила Клава тихо и тут услышала, как с лязгом открывается дверь, ведущая на лесенку. Юрка и Клава торопливо шмыгнули за стеллажи, по разные стороны от прохода. «Если заметят, — подумала Клава, сжимая в руке немецкую гранату, — дерну, и все… Тут боеприпасов тьма… Вместе взлетим…»

Дверь открылась, и через высокий бетонный порог переступил рыжий веснушчатый немец в белой курточке и берете, тащивший в руках два составных судка с обедом. Он был весел и что-то мирно напевал. Песенка его была, должно быть, очень сентиментальной, потому что в ней фигурировали и голубые глаза, и алые розы, и золотые волосы… Клава немецкий знала плохо, но про глаза, розы и волосы поняла. Немец поставил судки на верхнюю ступеньку лестницы и стал завинчивать штурвальчик двери. В это время гулко хлопнул выстрел из «вальтера» — и песенка оборвалась. На белой накрахмаленной куртке солдата медленно расплылось небольшое темно-красное пятно. Веснушчатый обернулся, поглядел стекленеющими глазами на стеллажи, на Юрку с дымящимся пистолетом, а потом покачнулся и рухнул ничком, скатившись по загремевшей лестнице на бетонный пол. Судки остались стоять там, где он их поставил. От них тянуло вкусным запахом горячего супа и тушеной капусты… Юрка проворно перескочил через убитого, скорчившегося на полу, и деловито схватил судки.

— Надо тетю летчицу накормить! — сказал он. — Полегчает ей… Да и нам пожевать не мешает…

Клава посмотрела на мертвого солдата в белой куртке с красным пятном на спине, на судки, которые держал в руках Юрка, и поняла, что есть не сможет. Она говорила себе: это враг, фашист, эсэсовец, может быть, палач, сам хладнокровно убивавший, — но поверить в это не могла. Она ведь не видела, как убивает этот рыжий, конопатенький, так похожий на русского парень. Она видела только, что он был весел, мурлыкал песенку, должно быть, ему было приятно, что он будет долгожданным гостем у пулеметчиков в доте, что голодные земляки будут есть да похваливать… «Они же люди! — вдруг с какой-то страшной силой ударило Клаву. — Они живут, едят, пьют, им бывает весело и грустно, им бывает больно… Как хорошо, что Юрка этого не понимает… Или как плохо?..»

— Мы две порции на четверых разделим, — сказал Юрка. — Вы пока ешьте, а я здесь постою, у второй двери, прикрою в случае чего. А вы там тоже в амбразуры поглядывайте, ладно?

— Давай лучше ты поешь, а я потом… — сказала Клава. — Надо этого тоже убрать, нечего ему тут валяться.

— Верно, — согласился Юрка, даже не подозревая, как сейчас мучается Клава. Он потащил судки в дот, потом вернулся и помог Клаве перетащить рыжего к колодцу. Когда тот мягко шлепнулся поверх трупов пулеметчиков, которым нес обед, и крышка над этой братской могилой закрылась, Клава пошла в коридор, соединяющий дот со складом боезапаса, и, приоткрыв дверь, выставила в щель дуло автомата. Она страстно желала, чтобы кто-нибудь еще пришел, вооруженный, злой, ненавидящий, чтобы надобно было стрелять в стреляющих, стрелять, обороняясь, рисковать своей жизнью в обмен на жизни врагов… Но никто не приходил, аккуратисты-немцы точно соблюдали время обеда. Вернулся Юрка, сытый, довольный, и сказал:

— Идите, тетя старшина, поешьте… Фрицы здешние жратву нормально готовят… Суп с клецками, котлеты с капустой, компот из сливы… Будь здоров! Идите, я покараулю… Вы вон какая здоровая, вам есть много надо…

— А девушка… ну, Зоя, поела? И Дуся? — спросила Клава, чувствуя тошноту при одной мысли о том, что ей придется есть еду, которую для убитых ею людей принес убитый Юркой повар. И только чудовищным усилием воли она подавила эту тошноту, пошла в дот и стала доедать из судков остаток обеда. Она ела, словно бы отгоняя от себя видение убитого в белой куртке, ела, борясь с собой, и от того, что пища действительно была вкусной, почти домашней, ей было еще больше, еще сильнее ЖАЛЬ убитого Юркой немца… Ей почему-то думалось, что теперь в семи финских и пятидесяти одной немецкой семье недосчитаются кого-то из мужчин, и женщины в этих семьях будут рыдать, когда до них дойдут похоронки, и не одна об одном, а может быть, по три-четыре женщины о каждом из убитых. Ведь есть не только жены, но еще и матери, бабушки, сестры, племянницы, любовницы… А сколько детей осталось сиротами? А сколько детей вообще никогда не родятся от этих мужчин? И во всех этих немецких и финских семьях уже много лет спустя, показывая желтые фотокарточки детям, внукам или племянникам, будут говорить: «Это твой дядя Петер (или Пекко), его убили русские на войне». И дети, поглядев на карточку, где изображен такой симпатичный улыбающийся молоденький парень, как сбитый Дуськой Эрих Эрлих, или тот самый первый финн, или тот рыжий повар, инстинктивно, сердцем, а не разумом, возненавидят русских. И потом им можно будет долго и упорно объяснять, за что сражался симпатичный дядюшка и за что его убили русские, — они все равно не поймут и останутся при своем, даже племянники, не говоря уж о родных детях.