Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 137



В процессе размышления он зашел с тылу, чтобы отрезать Милке пути к отступлению. Вот в этих тылах он и наткнулся на двух высоких, которые, увидев, что какой-то матрос с длинной правой лапой угрожает их девушке, тут же отбросили его прочь. Не удержавшись на ногах, Грешнев свалился с террасы и покатился под уклон как раз к тем самым кустикам, которые он наметил для наслаждений с пленницей.

Шуриленко вызверился и намотал на кулак гордость ВМФ, ремень с бляхой. «Миска, ты опознана! — кричал он почти как в драме Лермонтова „Маскарад“ и продолжал уже по своему: — Давай пошли со мной, а то тебя другие уделают!» Челюст, которому удалось каким-то совершенно нелепым путем зажать Милку в углу и запустить ей ручонку под волнующий сарафан, другую ручонку выставил вперед, грозя вилкой со следами ряпушки в томате на зубцах.

Тут интересно отметить одно побочное обстоятельство. Владея в совершенстве русским языком, Юстинас Юстинаускас в напряженной обстановке начинал говорить с иностранным акцентом. Так и сейчас, видя перед собой вызверившегося и рассекающего воздух своим ремнем Шуриленко, он сказал: «Если вы не останавливаете махать свой ремень, вы будете забывать ваша мать!»

Идеологически хорошо тренированный Шуриленко завопил: «Иностранец! Голландец!»

И свистнул еще раз своим ремнем, целясь в горло «голландцу». Юстас сделал нырок и ответил прямым в челюсть. Попал немного выше — в нос. В тот же самый момент или, может быть, моментом позже Колокольцева применила запрещенную в Советском Союзе систему «карате», которой ее обучил в Львиной бухте президент ФИЦ. Матрос Челюст перелетел через ее бедро и шмякнулся спиной на вспученные доски «Волны».

Роберту, по сути, больше нечего было делать. Прибежал директор кафе Арутунянц. «Роберт, дорогой, товарищ Эр! Пойдемте, пойдемте, я вам отдельный салон предоставлю! Эти погранцы-засранцы нередко у нас безобразничают. Хотите, я милицию вызову?»

Роберт отмахнулся. «Не надо милиции. Пошли в салон». Матросы, один стукнутый, другой шмякнутый, оправляли свои форменки и бескозырки с ленточками. Малость отрезвев, они поаплодировали тем, на кого налетели. «Ну, бля, ребята, вы нам врезали! Можно сказать, тряхнули здорово! Преподали, бля, урок самообороны без оружия!»

В «салоне», в котором в связи с общим перекосом строения окно стало уже приближаться к форме ромба, пахло сильно борщом и несильно, но стойко сортиром. Арутунянц принес две бутылки желтого коньяку. Выпив рюмку, Милка вдруг расплакалась. «Не могу здесь больше. Вот и Коктебель засрали. Не могу больше жить в этой стране».

От старой артистической колонии осталась в Коктебеле одна лишь усадьба Караванчиевских. Хозяину ее, профессору МГУ, другу Волошина, знакомцу таких людей, как Цветаева и Андрей Белый, каким-то образом удалось уцелеть среди чисток и идеологических кампаний. В послесталинское время он даже обрел несколько государственных премий за работы в области классической филологии. Что касается его супруги Милицы Андреевны[74], художницы и кавалерственной дамы московского интеллектуального бомонда, то она и здесь, в крымском захолустье, умудрилась стать авторитетнейшей персоной в области солений, копчений и варений, а также в коллекционировании примитивной живописи и различных археологических находок. Однажды три ее ученика-живописца и совхозные сторожа Ленька, Феодосий и дядя Николай приволокли ей из пещеры огромную амфору IV века до н. э. С тех пор этот уникальный предмет, приобретенный за небольшой кредит для покупки вдохновляющих напитков, стал украшать внутренний двор усадьбы.



Двор этот располагался между двумя домиками с жилыми помещениями Караванчиевских. Он был выложен античной плиткой и присыпан мелкой галькой. Уставлен запросто сколоченными столами и лавками. Там во время «явлений» собирались люди, прошедшие проверку на интеллигентность или богемность. «Явлениями» Милица Андреевна называла спонтанные или подготовленные концерты, чтения, диспуты. На этот катастрофный день двадцать первое августа 1968-го был назначен концерт трех запрещенных звезд атональной музыки, Ариадны Ибатулиной[75], Эдуарда Штальке и Франклина Федосова. С утра узнав о героическом подвиге войск Варшавского договора в Чехословакии, Милица Андреевна концерт отменила. Она считала, что надо головы пеплом посыпать, а не наслаждаться гармонией дисгармоний. Однако Сам, как тут называли профессора Всеволода Витальевича Караванчиевского, решительно высказался за сохранение концерта. Нужно подчеркнуть живучесть нашей творческой интеллигенции, сказал он. К тому же весь наш сегодняшний репертуар, моя душа, разве он не о Голгофе, разве он не о Распятии? И Милиция Андреевна согласилась и горделиво поцеловала мужа в макушку бритой головы — каков наш Сам!

Тут же были посланы гонцы в Дом творчества и в поселок, где квартировали «высоколобые» люди, и вечером при свете слабых фонарей под виноградными листьями возле амфоры расселось не менее тридцати персон, среди них многие активные участники нашего повествования. Композиторы, похожие скорее на молодых сотрудников какого-нибудь НИИ, чем на гениев и корифеев новой музыки, сами являлись и исполнителями: Эдуард на альте, Франклин на виолончели, Ариадна на баяне. Этот последний инструмент вызвал поначалу некоторое недоверие, связанное с кошмарами массовой советской самодеятельности. Все казалось, что сейчас заревет на басовой ноте «Споемте, друзья, ведь завтра в поход уйдем в предрассветный туман». Оказалось, что популярный гармоний в руках Ибатулиной играет роль своеобразного органа. Исполнялись три переплетающихся концерта под общим названием Deloroso[76].

Неразлучные Таня Фалькон и Нэлла Аххо и сейчас сидели рядом в углу, но не прикасались друг к другу. Таня смотрела на плиты с остатками античных орнаментов, Нэлла на виноградный калейдоскоп вверху. Альт издавал отрывистые звуки, исполненные страдания. Виолончель и баян вели диалог, то поднимающийся вверх, то опускающийся вниз. Временами возникало назойливое жужжание, как будто на усадьбу Караванчиевских налетели мухи с бойни мясокомбината; это был баян. Несколько раз в паузах Франклин брал в руки одолженную у Милицы Андреевны медную сковороду и ударял ею плашмя в могучий бок амфоры. Возникающий звук явно прибывал сюда сейчас через огромные расстояния пространства и времени. После одного из трех этих звуков началось тяжелое дыхание мехов баяна, и это была — смерть. Но все вело к апофеозу, и он возник среди додекафона.

Татьяна тут не выдержала и заплакала. Ей было стыдно. Она уткнулась в свою юбку, но когда подняла лицо, увидела, что почти у всех глаза на мокром месте. Роберт, так тот совсем размазался, а девочка, что сидит между ним и Юстом, та спасательница из Львиной, просто рыдает. Ваксон закрывает ладонью глаза, но подбородок его говорит: держись, иначе — расквасишься! У Кукуша «скупая-святая» ползет вниз по траншее лица, носогубной складке. Даже у героического Яна Тушинского в левом глазу сконцентрировалось что-то прозрачное, как изделие Цейса.

А что же с миленькой-то моей, нашей генюшенькой Нэллочкой? Поэтесса не плакала, но тряслась всякой жилочкой.

«Танька, Танька, мне плохо, — бормотала она. — Помоги, отведи, поцелуй в плечо!»

В общем, концерт удался, а тот, кто там присутствовал из соответствующих желез, очевидно, сообщил в эти железы что-то вроде: «В обстановке всенародного подъема, связанного с братской помощью народам социалистической Чехословакии, содержание буржуазно-модернистского концерта показалось полностью неуместным». Так мог бы написать любимчик Милицы Андреевны сторож Ленька, который по заданию родины залез в пифон, да там и заснул.

Разошлись после полуночи. Шли толпишкой по пустому и непривычно темному после кристаллических ночей шоссе. Изредка под порывами ветра прилетали первые порции дождя. Возле домишка почты увидели большое скопление курортников: происходила запись в очереди на телеграф и телефон. Некоторые обладатели спальных мешков устраивались на ночлег. Писатели тоже стали записываться. Народ пожимал плечами: наверное, думали, что в Литфонде любая комната снабжена каким-нибудь телефоном. Записался и Ян Тушинский. Тексты двух основных телеграмм давно лежали у него в кармане. Получив № 1415, мысленно вздохнул с некоторым облегчением. Сейчас приду и включу «Трансокеаник»; а вдруг поступит противоположный призыв типа «Ян, не выступай! Не рискуй! Ты нужен всем!»