Страница 11 из 52
К женщинам отношение у него было сложное. На судоремонтном заводе он влюбился в буфетчицу рабочей столовой — добрую светловолосую толстушку, мать троих детей. Такой теплоты и нежности к себе Шелегеда не испытывал ни до, ни после нее. Лишь много лет спустя он осознал, что в ее чувстве скорее больше было материнского участия, чем любви. Шелегеда злился, когда она, делая покупки своему старшему сыну, не забывала и о нем: то носки теплые, то носовые платки, майки… А он старался во всем казаться взрослее, чем был на самом деле: начал курить, мог в компании хлопнуть стакан водки хотя она ему была противна. И в ее доме он старательно играл роль хозяина: забирал младших из садика, колол дрова.
Заводские парни посмеивались над Шелегедой — мол, неплохо устроился — в тепле, сыт… Решил тогда Шелегеда официально жениться, не буфетчица оказалась благоразумнее. «Да за тебя любая красавица — не чета мне — пойдет», — сказала она. А он все приходил и приходил, молчаливый, злой.
И на Чукотке Шелегеда думал лишь о ней и даже посылал денежные переводы. Однажды она написала: «Милый мой мальчик! Да ведь выросли мои дети. Выросли! Сами работают на том же заводе, где и я. Не обижай нас деньгами. Кто мы тебе? Старикам своим помогай… Спасибо за все. Береги себя, одевайся теплее. Помнишь, какой у тебя был приступ ревматизма?»
Потом Шелегеда прошел через пору жизни, когда, казалось, и женщин было достаточно, и денег. Только ни одна не зацепила его сердце. Вот и росли в нем из года в год пустота и раздражение на весь белый свет, пока не сошелся с Людмилой — воспитательницей детского сада, робкой тихой женщиной с пятилетней дочкой. Чтобы не унизиться в глазах других, Григорий, завидев свою подругу, мог бросить небрежно: «Вон моя уродина пылит с выродком». Но наедине становился мягким и добрым, даже голос его звучал приглушенно, бархатно. Но этого никто не видел и не знал.
Шелегеда действительно решил этой путиной завершить свою трудовую деятельность и начать тихую жизнь где-нибудь на глухой пасеке.
Берег подымался круто вверх. Поросший густым кустарником, он год от года оползал в море, обнажая кое-где края подземных ледяных линз. Они оттаивали и прорезали в склонах глубокие каньоны. Тепло просачивалось внутрь этих застывших озерец, и земля вокруг вдруг опускалась, образуя глубокие воронки.
Наверху, за каменным карьером, проходила дорога, соединяющая город с рыббазой. Слева по берегу, метрах в трехстах, стояла изба старой колхозной рыбалки. Еще одна достопримечательность находилась поблизости от бригады — выброшенный много лет назад штормом небольшой катер. Как он здесь оказался — никто не помнил. Море наполовину замыло его ржавый корпус, и он накренился всем корпусом вбок, будто собирался с первой волной подняться и уйти в плавание. Это впечатление особенно усиливалось во время прилива. В непогоду волны яростно обрушивались на рубку с пустыми глазницами иллюминаторов, наполняли трюм пенной зеленоватой водой. Потом она долго стекала ручейками из заклепочных отверстий. Слева по борту еще можно было прочесть: «Товарищ».
С некоторой растерянностью рыбаки посматривали наверх — метрах в пятидесяти крутой склон переходил в пологую террасу. Там устраивать жилье глупо — уж очень высоко. Тогда где? Шелегеда вдавил каблуком окурок:
— Чего, гладиаторы, приуныли? Счас мы мигом оборудуемся.
С ловкостью обезьяны он полез по склону и скоро исчез в густом кустарнике. Только вздрагивающие кончики веток да хруст валежника отмечали его присутствие.
— Ну и скорость! Как у спаниеля, — сказал пижон в модной куртке.
Все засмеялись.
Но вот из зарослей высунулась голова.
— Нашел! Отличное место. Айда сюда.
Часа за полтора рыбаки вырубили в кустарнике две площадки. Одну под палатку, вторую — чуть поодаль, чтоб не долетели искры из печной трубы, — под кухню. Потом на кунгасе отправились вдоль берега за бревнами и досками. Нашли даже целую дверь с ржавым почтовым ящиком. На территорий рыббазы давно валялись листы оцинкованного гофрированного железа, завезенного сюда еще со времен посещения Чукотки американскими шхунами. На листах сохранилось клеймо — античный мужской силуэт и надпись: «Аполло».
Пока сортировали железо, морячок в бушлате вовсю заговаривал зубы двум подошедшим девушкам в новеньких комбинезонах — рыбообработчицам. «Не верите, что это обшивка с «Аполлона»? Да не я буду! У ребят спросите. Вчера, ночью слышу — опять что-то заскрежетало, зазвенело. Выглянул из палатки, а у входа — лист, еще горячий. Их велено собирать. За каждый платят по три девяносто две. Ей-ей, не я буду! Приходите сегодня ночью — обещают опять…» Девушки согласно смеялись и не уходили.
— Порядок! — подмигнул рыбакам морячок и принялся таскать листы на кунгас.
Когда свалили на берег весь материал, Савелию сделалось невыносимо грустно: «Когда же все это кончится?» Он уже считал, что слоновья работа позади, что теперь, как все заверяли, наступит длительная пора безделья, до самого начала рунного хода кеты. И лишь в свободное от отдыха время — неутомительная переборка невода для собственных нужд. А тут опять немыслимая операция по перетаскиванию всего этого завала бревен, досок, железа по отвесной горе на высоту с четырехэтажный дом.
Бригадир первым взвалил на плечо бревно и полез, цепляясь левой рукой за кусты и комья влажной земли. Шея его, и без того бурая от комариной мази, вздулась веревками жил. Дрожали колени. Морячок подхватил сзади конец бревна, но Шелегеда зло матюгнулся.
Савелий нервно передернул плечами и взглянул на Антонишина, словно спрашивая: «Ну зачем так уродоваться?» Гена страдальчески морщился и непрерывно смаргивал белесыми ресницами капельки пота.
За Шелегедой полезли остальные. Когда тяжелые брусья с грехом пополам подняли на терраску, Григорий распорядился четверым остаться на берегу, а с остальными отправился в колхоз за кирпичом для печи, стеклами, инструментом.
Если бы не комарье, вполне можно было радостно оглянуться окрест и восхищенно воскликнуть: «Эх, погодка-то!» Стояли тихие, по-летнему ясные деньки. Все вокруг сияло и улыбалось. Из теплой земли проклюнулись первые стручки сочно-зеленой гусиной травки, полярные рододендроны готовы были вот-вот раскрыться солнечно-желтыми цветками, похожими на нежные пушистые крылья редкой бабочки. Невод лежал на воде неподвижно, будто опущенный в расплавленную густую массу. Наверху, за каменным карьером, курился дымок далекого костра…
— Господи, хорошо-то как! — тонким голосом пропел повар и тут же выругался, с остервенением хлопнув себя по лбу. — Кровопийцы грустные!
Савелий, Гена и морячок в тельняшке с интересом посмотрели на повара. О таких говорят: хоть так поставь, хоть эдак… Широкими волнами свисали до земли брюки в мелкую полоску, а из-под брезентовой куртки выглядывали засаленные края длинного пиджака в клетку. Как потом сказал морячок, «выгребной костюм времен нэпа».
Маленькие, широко расставленные глазки — именно глазки — на круглом мясистом лице повара почему-то придавали всей его внешности придурковатый вид. И эта широкая короткая правая бровь, сильно приподнятая вверх. Отчего половина лба была все время сжата дугообразными складками. Нос пуговкой, вялые малокровные губы и неожиданно массивный двойной подбородок. Он был смешон и поначалу вызывал даже некую симпатию и желание поговорить. В нем читалось ответное стремление понравиться собеседнику; тогда в его жестах проскальзывали вдруг изящество и плавность. Он мог показаться добродушным толстячком и балагуром.
Бессознательная неприязнь возникала позже. Может быть, от того, что во время разговора по лицу Бенедикта Бенедиктовича пробегала мгновенная гримаса, словно его изнутри ударяло током. И тогда глаза делались холодными и страшноватыми. В такие минуты собеседник обычно умолкал, не понимая, что же произошло.
— Зачем же так жестоко? — с упреком произнес морячок. — Товарищ обедал, а вы — хлоп!
— А? Что? — Пузыри неглаженых брюк заволновались. Повар подался к говорящему.