Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 22

Потом кто-то сорвал с него дорогую альтенбасовую рясу, затем подрясник.

«Убьют», – мелькнуло в голове Мелхиседека. На мгновение его охватил страх.

Игумен искал дрожащей рукой крест на груди и не мог найти.

– Смилуйтесь, сотворите благодеяние, – упал на колени перед инсигатором послушник.

Мелхиседек взглянул на его перепуганное лицо и взял себя в руки.

– Встань, Роман, все в воле Божьей, – перекрестился Мелхиседек.

Однако убивать его никто не собирался. Жолнеры со смехом и улюлюканьем натянули на него ксендзовскую одежду, кто-то нацепил на шею черный галстук. Одежда была мала: подрясник трещал на спине и под рукавами, а выцветшая, когда-то черная, а теперь рыжая сутана, едва доходила до колен.

– Взгляните, он на индюка похож! – крикнул молодой безусый жолнер.

Остальные захохотали. Они схватили Мелхиседека и с размаху бросили в открытую дверцу кареты. По дороге, до Родомышля, карета переворачивалась еще дважды. По приезду игумена пришлось выносить на руках. Возле моста стоял старый каменный погреб. Туда и бросили Мелхиседека. Около входа на часах встал жолнер.

С этого часа дни для Мелхиседека поплыли, как в густом тумане – один страшнее другого: дни допросов, побоев, пыток. Распухли ноги, в груди пекло так, будто кто-то насыпал туда тлеющих углей. Иногда к нему впускали послушника или кучера. Два раза Крумченко удалось принести бумагу и в яичной скорлупе немного чернил. Игумен написал письмо епископу и митрополиту в Москву.

Однажды, когда Мелхиседек лежал на полу в забытьи, ему послышался какой-то шум. Он поднял голову. У входа работали два каменщика. Игумен смотрел и не мог понять, что они делают. А те клали уже второй ряд кирпичей. Через эту еще невысокую загородку переступил послушник и опустился возле Мелхиседека.

– Ваше преподобие… я… – Крумченко не мог говорить, по его щекам текли слезы.

Мелхиседек понял все – замуровывают вход в его каменную темницу. На душе стало как-то пусто и тяжело, но страха почему-то не было. В голове теснились какие-то посторонние мысли о незаконченном жизнеописании, о монастырском саде. «Нужно сказать Крумченко, чтобы взял бумаги и передал Геврасию. И почему Крумченко так убивается о нем? Какое добро сделал он для этого человека? Никакого».

Эта преданность растрогала игумена.

– Господи, прости меня, что я не с подобающим терпением переносил те беды, кои твоя любовь посылал для моего очищения, – шептал Мелхиседек.

Надрывал молитвой сердце, звал на последнюю беседу Господа. Ему он отдал душу, свой разум и жизнь.

– Эй ты, вылезай, не то и тебя замуруем! – крикнул от входа жолнер.

– Иди, Роман. Поедешь к переяславскому епископу и скажешь, что грамоты в стене за аптекой. В моей келье, за иконостасом, лежат листы исписанные. Пусть он их возьмет тоже. Благослови тебя, Господь!.. Ну, иди же!.. Бог все видит.

– Быстрее! – нетерпеливо крикнул жолнер.

Послушник перелез через возводящуюся стену.

Только теперь на игумена напал страх. Каменные стены обступили его со всех сторон, казалось, они сжимают его. Молиться! Но молитва почему-то не приходила на мысль, все спуталось в его голове. Еще лег один ряд кирпичей, еще меньше стало отверстие. Мелхиседек приподнялся на руках. Даже боль не могла пригасить страшной жажды жизни… Жить! Обычным монахом, послушником, наймитом, узником в темнице.

Его рука соскользнула по соломе, и он тяжело ударился о стену погреба.

Он уже не слышал, как прискакал Мокрицкий с приказом губернатора отменить казнь. Мелхиседека отмуровали, два жолнера вынесли его на воздух, положили на землю.

– Поднимите его, – велел Мокрицкий.

Один из жолнеров тряхнул игумена за руку, но рука дернулась и безжизненно упала вдоль тела. Жолнер приложил ладонь к груди.

– Готов, – сказал он.

Мокрицкий наклонился и сам поднес ладонь к губам игумена.

– Хм, в самом деле не дышит, сдох от испуга.





– Зарой его, – бросил жолнерам и вставил ногу в стремя.

– Где же лопату взять? – сказал один из жолнеров другому, когда Мокрицкий отъехал. – Вот еще морока.

– Пускай сами закапывают, – кивнул тот головой на послушника и кучера. – Пойдем отсюда.

Вслед за жолнерами, минуту постояв над Мелхиседеком, пошли и каменщики. Крумченко и кучер остались одни. Долго молча сидели они на куче кирпича. Уже солнце скрылось за спиной лентой соснового бора, уже кусты лозы в долине легкой дымкой окутала вечерняя мгла. Вдруг кучер, который напряженно всматривался в лицо Мелхиседека, схватил за руку послушника.

– Гляди, веки дрогнули! – он бросился на колени, прижался ухом к груди игумена. – Дышит! Ей-богу, дышит! Воды скорей.

Крумченко зачерпнул прямо из лужи, оставшейся от каменщиков, пригоршню воды и плеснул в лицо игумена. Потом зачерпнул еще. Губы Мелхиседека шевельнулись, он вздохнул, будто просыпаясь ото сна, и открыл глаза.

– Сейчас же нужно забрать его отсюда, – прошептал на ухо кучеру послушник. – И тогда бежать к купцам, что письмо передавали. Они его спрячут. Ваше преподобие, лежите, мы сейчас. Все уехали. Потерпите еще немного. Бери, что же ты стоишь! – крикнул он на кучера.

Они осторожно подняли Мелхиседека и понесли в долину, густо заросшую лозняком и молодыми сосенками.

VII

Управляющий положил подушку на кресло, на которое затем села пани Ржевутская. Через несколько минут внизу послышался свист розог, потом хриплый, смешанный с бранью стон.

– А! Это Микита, птичник. За что его?

– Две утки леса своровала возле речки Россь. Сорок пять розог, не так уж и много. Это на сегодня последний.

Пани поднялась, позвала горничную и, отдав ей кота, пошла смотреть хозяйство.

Она заглянула во все углы, но ее внимательный глаз сегодня не мог ни к чему придраться – везде был порядок. Недаром в Богуславе о Ржевутской говорили: «Надо учиться у нее хозяйничать». Пройдя по широкому двору, пани зашла в один из флигелей. В большой светлице в ряд сидели рукодельницы. Увидев панну, они вскочили и склонились в низком поклоне. Каждая положила шитье перед собой. Однако пани сегодня не присматривалась к рукоделию. Она прошла вдоль комнаты и хотела уже выходить, как одна из рукодельниц выскочила на середину комнаты и упала пани в ноги. В ее черных глазах дрожали слезы.

– Пани, отпустите меня! Я – я не рукодельница, не крепостная.

– Что? Кто же ты такая?

– Галя!

Управляющий перебил ее, вышел вперед, закрыл собой.

– Это дочка мельника, того, что живет в Медвине. Мельник не панский, но за ним недоимка числится. Взяли девку на некоторое время, что тут такого? Вы посмотрите на ее вышиванье. – Управляющий принес вышитый Галею узор.

Пани подержала узор и отдала управляющему.

– Хороший, прямо-таки чудесный. Таких мне еще не приходилось видеть. Почему же ты, глупая, плачешь? В темницу тебя посадили, что ли?

Ржевутская повернулась и вышла из светлицы во двор. Возле веранды двое холопов собирали и складывали на скамейку изломанные розги.

VIII

Вечером, когда вышивать было трудно – при таком освещении можно было испортить рукоделие – девчата пряли. Часто засиживались до первых петухов. За филипповку, мясоед и большой пост каждая должна была напрясть по семьдесят мотков пряжи.

Тихо гудут прялки, тянут тонкую нитку, и нет ей ни конца, ни края. Правду, наверное, говорила баба Ониска: если бы расправить эту нитку в длину, так хватило бы через синее море перекинуть. Шуршат прялки, однообразно, тихо льется печальная девичья песня. А в песне той и тоска о покинутой старенькой матери, и сетованье на свою горькую долю: не приедут с рушниками к бедной крепостной девушке сваты, ведь тонкая пряжа ложится белыми свитками полотна в панские сундуки, а девичий сундук порожний стоит. Гниет кованная железом дубовая крышка, точит тесовые доски шашель, вянет девичья краса.

– Счастливая ты, Галя, – промолвила одна из девчат, связывая разорванную нитку, – вернешься домой, а там ждет твой Федор. Ох, и парубок же!