Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 70

Через несколько минут постучали в дверь. Сестра открыла ее и провела в комнату к Осокину мужчину лет сорока восьми.

— Вы не Шрамов? — опросил Осокин, хотя уже видел, что это не он, но спросил.

— Нет, а что?

— На Севере давно?

— Только прибыл, вот до места назначения не доберусь. Рейс опять отменили. Я видел, как вас несли…

— Извините, мы ошиблись…

— Ничего, бывает…

Мужчина ушел.

— Позвоните Лыткину! — попросил медсестру Осокин.

Главврач был молод, любил рисковать, и Илья Иванович верил в него.

Бела вышла в соседнюю комнату, но вскоре вернулась с телефоном на длинном шнуре и подала трубку Осокину.

— Говорите.

— Алло, да. Я… — спокойно произнес Осокин.

— Илья Иванович, вы в самом деле решили вернуться?.. — спросил молодой голос.

— Решил, Олег Вениаминович.

— А операция как?

— Делайте вы…

— Я подобных еще не делал.

— Надо ж когда-то начинать. Кто попадет потом к вам, так уж будет практика.

— Да… задали вы задачу, — в голосе молодого врача чувствовалась твердость.

— Если нужно, могу написать расписку.

Главврач помолчал, потом сказал:

— Хорошо, передайте сестре трубку.

Девушка, сматывая на руку шнур, вышла в соседнюю комнату.

— Вот и все, дело сделано, — сказал Осокин, обращаясь к жене. — Поедем домой. У меня такое чувство, будто я возвращаюсь из длительной командировки, уставший, но наполненный жаждой работы. Через недельку все будет решено.

Кира Анатольевна всхлипнула.

— Да будет! — напустился на нее Осокин. — Сходишь завтра в райплан, возьмешь у Ксении Евгеньевны документы, отчеты на носу, надо помочь им.

Солнце, лившееся в крохотное оконце, заполнило всю белую чистую комнатушку. Оно, казалось, расширяло ее, делало выше, просторнее. Послышался раскатистый гул турбин идущего на взлет большого самолета. «Жизнь продолжается, жизнь никогда не останавливается», — подумал Осокин.

— Кира, — обратился он к жене. — Ты должна найти этого человека и объяснить ему все. Долгие годы жег мне сердце этот случай.

— Мы вместе найдем…

— Не перебивай. Я устал сегодня. Столько переговорено… Я сейчас острее почувствовал: как бы много мы в жизни ни сделали, это не защитит нашу совесть от боли за нанесенное горе хоть одному человеку.

Лицо Осокина было освещено солнцем. И оно показалось Кире Анатольевне необыкновенно молодым. Она смотрела на мужа, и слезы текли по ее щекам. Сейчас, в эту минуту, сильнее всего на свете она любила его.

Он смотрел на жену и думал, что любовь к ней сделала его жизнь счастливой. Вспомнилось, как в молодости он дрался за эту любовь, как на фронте она помогала ему идти к победе, как горд был, что у него есть такой верный и необходимый друг.

Осокин был наполнен желанием работать, любить и жить. Он знал: все, что есть на этом свете, в этом мире — все предназначено для любви. Может, и его болезнь — начало иной ее грани, более мудрой, более трагичной, чем прежде. Он был наполнен гулкой верой в будущее.

Белая любовь

А. Пчелкину

Туман был густой, как студень. Он медленно двигался, колыхался, сотрясаемый какой-то невидимой силой. И это движение тумана, его липкая стынь, и серость белой полярной ночи, вроде бы давно привычная, но почему-то всегда удивляющая, разом захватили меня и понесли куда-то.

Туман все полз и полз, и движение его особенно четко прослеживалось по лакированной глади залива. Все замкнулось в малом седом туманном пространстве — не было берегов, неба и горизонта. Запах моря, особенно резкий по утрам, в часы отлива, слабо курящийся Дымом костерок да гладкий, потемневший от времени плавник подо мной, говорили о том, что мы все-таки на земле, а не в чреве густого, летящего по небу облака.

Я докурил сигарету, порылся в рюкзаке, нашел газету, сунул ее под поседевшие от пепла головешки, она тут же загорелась, и я стал бросать в костер сначала сухие тонкие щепочки, потом толстые сучья.



Рыбак, одноногий старик, что спал у костра, накрывшись брезентовым плащом, зашевелился, потянулся и вскочил, будто его кто ударил.

— А где Олег Степанович? — спросил он.

— Домой уехал еще ночью.

— Это он до жены, он ее страсть как любит.

Рыбак стал шарить по карманам, видно, разыскивал курево. Я протянул ему сигареты.

— Не, я только «Беломор» сосу, привык к нему с молодости.

В телогрейке и в брюках он не нашел папирос, стал искать в брезентовом плаще, которым укрывался и который, наволгнув от тумана, будто жестяной, гнулся с трудом.

Пачка оказалась такой помятой, что в ней не сохранилось ни одной папиросы.

— Там-то у меня много курева, — махнув рукой на палатку, сказал Семенович. — Ладно уж, давай твою, болгарскую испробую.

Я протянул сигареты. Он покрутил в руках пачку, удивился чему-то, достал одну сигарету, размял ее большими, коричневыми от никотина пальцами, прикурил от головешки и опять оказал:

— Раньше все папиросы были — «Казбек», «Пушка», «Спорт». Мы пацанами, бывало, пели: «Люблю я спорт, но только папиросы». Теперь сигареты пошли, ладно так их делают — залюбуешься.

— Техника, — констатировал я.

Он курил, крутил беспокойно головой, будто высматривал, приглядывался к чему-то, спросил:

— Может, чайку? А?

Семенович дотянулся до закопченного чайника, который был у костра, приподнял крышку, но из-за пара ничего не увидел, поболтал посудиной, определяя количество воды.

— Можно свежий заварить? Свежий утром-то в охотку, — оказал я.

Старик, будто испугавшись моего быстрого согласия, отставил чайник в сторону.

— Это потом, успеется. Теперь бы?.. А? У нас что-нибудь осталось? Не голова у меня — колокол гудящий.

— Осталась, непочатая, вчера времени на нее не хватило.

Он оживился, вскочил как молодой и ушкандыбал к палатке, где хранились продукты. Оттуда послышались возня, звон посуды, кряхтение.

— Поесть-то нам чего-то нужно? Рыбка тут, соленые огурчики, хлебушко, икорка. Вчера-то мы вроде по-малости, а оно все равно дает о себе знать. Без привычки-то… Хотя это всегда так.

Он появился из тумана, как приведение, разложил на досках съестное, ополоснул эмалированные кружки, делал все, уж не суетясь, но чувствовалось что-то озорное и бодрое в его движениях.

— Семенович, когда сетку будем проверять? — спросил я.

— Чего ее проверять: туман, какая теперь рыба. Туда попозже, когда солнце взойдет.

Он склонился над досками, порезал аккуратно огурцы, хлеб, рыбу, воткнул в алую упругость икры ложку. Узкое, худое лицо его, с редкой бородкой, с выгнутым, приплюснутым носом было синевато от утренней туманной стыни.

— Тебя звать-то как? — неожиданно спросил рыбак. — Я уж запамятовал. Олег Степанович пробурчал что-то вчера.

— Евгением…

— Евгения — это хорошо, это привычное имя.

— Почему Евгения? Евгений.

— Евгения мягше, хоть и женщин так иной раз кличут. Но это совсем ни к чему, женщин надо цветочными именами называть — Лилия, Фиалка, Роза… Ты не обижайся, если чего у меня не так.

Он налил в кружки, протянул мне, и запах спиртного, заглушив запах моря и тумана, потряс, как мощный электрический заряд, пропущенный через тело.

Потом стало легче, потом между нами воцарилась ощутимая доверительная открытость, как вчера вечером, когда стояло теплое безветрие; когда заходило солнце, утопая в огненных водах залива; когда запах багульника, горьковато-сырой, пьянил больше, чем вино; когда мы слились с морем, уйдя мыслями в прошлое и будущее; когда жизнь казалась не жизнью, а всего-навсего бессознательным полетом мотылька; когда легкость ощущения возводилась в степень поэтического видения.

— Евгения, ты с каких мест будешь?

— С Рязанщины, про Цну-речку слышал?

— Не, про Евпатия Коловрата слышал. Ваш, что ли, он?

— Наш, и Есенин тоже наш.

— У вас русские края, скажу я тебе. Я-то с Брянщины. Давно уж оттудова, позабылось все. На Севере, считай, всю жизнь — с семнадцати лет. Третий год пенсию получаю, во — сорок лет тут. А, время?