Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 70



Домой к Кольке редко кто ходил в гости — боялись его отца. Он все время был под хмельком и сильно сквернословил. Я иногда забегал к Кольке и тут же выскакивал ошарашенный руганью и окриком Гаврилова: «Делать, что ль, нечего, как шататься по домам чужим!»

Один раз мы пришли с Колькой, отец его сидел за столом и читал какую-то тоненькую книжонку. Лысый, большеносый, он походил на ворона. Колька прошел в комнату и стал что-то искать, я робко переминался у порога.

Гаврилов приспустил на носу очки, изогнул голову, будто приготовился бодаться, посмотрел на меня.

— Много человеку нужно? А? — спросил он и, загибая пальцы, стал считать. — Кусок хлеба, кружку молока, ложку меда. Много? А? Без химии, отравы этой, можно обойтись? А?.. Они тут пишут, — он потряс книжечкой, — во Вселенной есть десятки цивилизаций. Брехня! Земля одна. Высасывают из народа силы на свои темные дела, а жизнь одна и естественность беречь нужно. А?

Я ничего не ответил. Гаврилов стал опять читать книжку.

Закончили мы, «шпана военного образца», как нас звали взрослые в деревне, семь классов и подались кто куда. Ребята, у кого родители были побогаче, поехали в райцентр заканчивать десятилетку (в нашей деревне только семилетка была), а такие, как я, безотцовщина, подались в ремеслухи. Тогда мода была, куда б не идти учиться, лишь бы в деревне не оставаться.

Колька в числе немногих никуда не поехал. А уж ему-то, первому ученику нашей школы, прямая дорога в ученье была. Отец не пустил. Когда пришла к Гаврилову наша старенькая учительница — классный руководитель с просьбой отпустить Кольку учиться в город, он прямо ответил:

— Читать, писать он умеет, а большего для человека и не нужно. Поучился и будет, пусть теперь меня кормит.

Колька пошел работать на колхозную свиноферму. Вряд ли он стал бы ученым, если бы не быстрая смерть его отца. Мать-то потом из кожи лезла, чтобы Колька учился.

Все произошло так. Года за два до окончания нами семилетки километрах в пяти от нашей деревни была создана картофелеводческая опытная станция. Мы еще в шестом классе учились, так нас водили туда на экскурсию.

Какие только слухи не распускал Гаврилов про эту станцию. Небылицам его люди плохо верили. Но вот одна выдумка Гаврилова сильно насторожила мужиков. Рассказывал он, будто на станции выращивают такой картофель, из которого нельзя будет гнать самогон.

— Правда, — утверждал он, — такая картошка храниться будет лет десять и не испортится.

— А на хрена ее столько лет хранить-то? — спрашивали мужики.

— Ну как же! Чтобы пьянство повсеместно ликвидировать. Десять лет самогонки не попробуешь, так и вкус забудешь.

Спьяну кое-кто из мужиков грозился спалить ненавистную станцию. Правда, отрезвев, пугались своей дурной прыти.

В последнее время пил Гаврилов сильно. Два раза он чуть не сгорел, жена успевала отпаивать его молоком.

Летом (я тогда проучился год в фэзэо, приехал в деревню и завораживал девчат красивой формой) произошла эта трагическая история. Ночью, захватив с собой бутыль первача, Гаврилов ушкандыбал на опытную станцию. Как он эти пять километров прошел, одному богу известно. Сломал замок, перебил на станции все приборы, на опытных участках порвал бумажные и марлевые колпачки, что будто огромные бабочки висели на картофельной ботве.

Утром нашли Гаврилова на опытном участке средь вытоптанной картофельной ботвы, грязного, рядом с пустой четвертью, уж захолонувшего.



Я видел, как плакали женщины — ученые-селекционеры. Работа, на которую ушли годы, была загублена.

Загадочна человеческая судьба, человеческая душа. Жизни, как блага, как великой чести человек удостаивается один раз, а понять-то мы ее порой не можем…

Мне было всего два месяца, когда отец ушел на фронт и больше не вернулся. Я помню его по старым, маленьким пожелтевшим фотографиям. Воспитывался я без отца и потому не могу понять и даже представить, какие чувства питал мой товарищ Колька к своему отцу. Любил он его, ненавидел, боялся или жалел? Мне думается, что он его все-таки понимал. Может, не тогда, в детстве, когда был сильно бит им, а позже, уже повзрослев. Недаром, окончив десять классов, Колька пошел учиться в институт не на химический факультет, а на биологический, и не случайно, став ученым, он занимается решением проблемы охраны окружающей среды. Впрочем, это только мои догадки.

Почему сейчас, когда передо мной лежит газета с очерком о товарище, я вспоминаю не о нем, а о его отце? На этот вопрос нетрудно ответить.

Я встаю из-за стола и подхожу ближе к окну. На востоке, у горизонта, вспух огромный, густо-красный пузырь зари. Солнце не взошло, да и не взойдет. Сейчас в Заполярье полдень, через час заря потухнет, придет долгая ночь, и на улицах загорится фонари. Пока три цвета господствуют в этом мире: белый — цвет снега, алый — цвет зари, голубой — цвет неба.

На улице минус пятьдесят, к тому же довольно сильный ветер. В такую стынь страшно выйти из дома. Но жизнь нашего маленького северного городка идет своим чередом. Редкие прохожие в толстых шубах, в меховых шапках, укрыв лицо шарфами и платками, снуют между домами. По улице движутся машины, и белая струя выхлопных газов, как за реактивным самолетом, тянется за ними.

Со стороны аэропорта слышится то нарастающий, переходящий в отчаянный рев, то затухающий, переходящий на тонкий свист, гул турбин. С «материка» везут самолетами на Чукотку горючее, приборы, почту, людей.

С утра растут в аэропорту горы бочек, всевозможных ящиков, мешков, к вечеру они тают — санно-тракторные поезда развозят скопившийся груз на прииски, в оленеводческие совхозы. Маленькое помещение порта то пустеет, то наполняется людьми. Приток грузов и людей регулируется капризной чукотской погодой. Но и в пургу, и в лютый мороз жизнь здесь не замирает. Идет великое освоение Крайнего Севера.

Технику я люблю и не потому, что работал несколько лет механиком на ремзаводе, она меня кормила. Нет! В технике мощь, особая, доступная только ей красота, а это всегда любит человек.

В молодости меня тоже захлестывала бесшабашная волна ощущения вечного земного изобилия, как и поныне многих она захлестывает.

Мы — вечные должники перед природой. С детства она учит нас понимать и ценить красоту, воспитывает в нас мужество и доброту. Почему же мы, проснувшись утром, любуясь солнечным восходом, не спрашиваем себя, что я сделал, чтобы вернуть долг, что сделал вчера, что сделаю сегодня и завтра, чтобы земля, на которой живу, стала лучше?

Мы самозабвенно, подчас рискуя жизнью, боремся с природой, покоряя тайгу и тундру, не придется ли нашим детям или внукам, осудив наше чрезмерное рвение, возвращать кое-что в природе к «первоисточнику»?

Странное и в принципе вредное донкихотство отца Кольки Гаврилова кажется мне порой не лишенным смысла.

Я иду в соседнюю комнату, где в кроватке лежит мой десятимесячный сын. Малыш, оказывается, не спит. Он поворачивает золотистую головку и смотрит на меня. Взгляд его чист и свеж, как утренний воздух над летними лугами далекой любимой Рязанщины.

Пойму ли я его, когда он вырастет? Поймет ли он мою тревогу за его судьбу? Казалось бы, чего уж проще, — понять друг друга, люди же мы, но в жизни все бывает по-иному. Может быть, прежде чем понять других, нужно понять себя? Для того мы и вспоминаем детство, чтобы разобраться в самих себе, а разобравшись, стараемся понять своих детей? А может, умение понимать других своего рода талант, а талант так редко встречается на земле?

Мои сверстники, военная безотцовщина, воспитанные иссушенными тяжелой работой и горем матерями, не знавшие большего лакомства, чем краюха черного хлеба, выросли, стали врачами, инженерами, рабочими — хорошими людьми. Кем станут наши дети, обеспеченные, заласканные, воспитанные по книгам доктора Спока и педагога Сухомлинского? Кем? Я верю, что станут тоже хорошими людьми, и эта вера выросла из судьбы моего отца, простого крестьянина, из судьбы друга детства Кольки Гаврилова, из судьбы его отца, наполненной горечью и обидами, из судеб многих людей, с кем мне довелось встретиться, с кем и теперь работаю и живу, и даже из судьбы самой России.