Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 137

Таким образом, прохановское увлечение бабочками — это не только кивок в сторону Набокова, но еще и очередная нить, связывающая его именно с авангардной традицией. Однако как «Летатлин» никогда не летал и остался романтическим проектом, так и прохановские «авангардные» бабочки никогда не порхали; мало кто всерьез воспринимает этого писателя как подлинного наследника авангарда. Для нас, однако, важно обозначить вектор жизни: направлен он был не на внедрение в советскую номенклатуру, а — на приобщение к энергии 20-х годов, точнее, через 20-е — устремлен в будущее, в утопическое завтра.

Крапивница (фрагмент картины И. Глазунова).

Однажды, еще даже до «Гексагена», художник Илья Глазунов, один из основателей движения «Родина», ставшего затем базой для пресловутой «Памяти», и читатель «Завтра», подарил Проханову «роскошный сафьяновый фолиант» со своими картинами; внимание писателя привлекли не поздние «мистерии», а первые, ученические опыты Глазунова: «этюды русской природы, какие-то опушки, куски снега талого, деревца, мне это так напоминало мое Бужарово, состояние природы русской такой сиротливой и восхитительной, что я даже расплакался… очень тронуло меня». Возникший прилив симпатии к художнику позволил ему напечатать в «Завтра» большую беседу с В. Бондаренко «Империя Глазунова», где было сказано о том, как он понимает его жизнь, судьбу, мировоззрение, служение; что Глазунов — трагическая фигура, страшно одинокий со своим мировоззрением, что он абсолютно не понят. Сразу после публикации раздался звонок: «он в Швейцарии был в это время и со слезами на глазах благодарил меня за эту работу, за проникновение в его суть, генезис…

Он меня тронул, и мы сидели, и рыдали оба, часа два, по мобильному телефону, он в Берне, а я здесь, в Москве». После этого Глазунов, «человек абсолютно добрый, открытый, истыканный, как святой Себастьян, стрелами», предложил Проханову написать его портрет; тот с благодарностью согласился и несколько раз приезжал позировать в усадьбу — «на задах мэрии, которую мы штурмовали тогда». Затем портрет — который кто-то мог бы охарактеризвать как «китчевый» — был преподнесен Александру Андреевичу в дар.

Илья Глазунов. Портрет А. Проханова.

Неудивительно, что мы застаем этих двоих в одной комнате; в конце концов, Проханов, — заметил однажды П. Алешковский, — «это Глазунов от литературы». Удивительно другое: вместо орденов на прохановской груди — бабочки. Как вышло, что Глазунов посадил на него насекомых? «Он не знал о моей коллекции, он спросил: „Как ты хочешь, чтобы я тебя изобразил?“ Я ему говорю: „Что я буду тебе диктовать? Конечно, хорошо бы ты меня изобразил в рыцарских доспехах, на коне, или в каком-нибудь бархатном берете, как юноши у Леонардо…“. Словом, я пытался высказать свой антураж. Еще сказал, что люблю бабочек и мой тотемный зверь — бабочка. — „А какая бабочка?“ — „А вот такая — крапивница“. — „Я тоже знаю этих крапивниц, самые красивые русские бабочки, которые вылетают, как только сойдет снег, садятся на заборы, на тесы. Я тоже их люблю“. И вот решил нарисовать меня всего в бабочках.

За моей головой космогонию создал, какие-то галактики, романтика… Я подумал, что Серафима Саровского обычно рисовали с медведем, который приходил к нему из леса, а меня нарисовал с бабочками, которые прилетают, садятся, не боятся. Как на забор».

Бабочка может обозначать у Проханова ангела, душу, таинство метаморфозы (яйцо — гусеница — куколка — имаго); она может функционировать в качестве иконы, карты, шифрограммы, лазерного диска, где заархивированы воспоминания о некоей картине; он не устает изобретать метафоры. Бабочка — это метафора метафоры, знак (или даже символ) метафоры. И поскольку метафора есть способ преодолеть расстояние между двумя объектами и развить значение, бабочка — воплощение идеи развития и преодоления.





Иногда, говоря о бабочках, слетевшихся на прохановский забор, сталкиваешься с тем, что для них трудно подобрать предикат — «обозначает», «символизирует», скорее «является»: если мы видим бабочку, значит, автор деликатно пытается сообщить нам, что где-то рядом присутствует ангел, летает душа, дышит Дух, и именно в этом смысле следует понимать, к примеру, описание храма Василия Блаженного как «восхитительной клумбы, к которой из мироздания приближается волшебная бабочка» («В островах охотник»).

Отставной генерал Белосельцев частенько заваливается на диван, подкладывает под голову любимую, шитую серебром, пакистанскую подушку и принимается разглядывать своих бабочек. «Постепенно в его воспаленный, измученный мозг начинали просачиваться разноцветные струйки дыма, пьянящие сладкие капли, дурманящие цветные туманы». Бабочки как «наркотические галлюцинации света»: «эти зори, малиновые и желтые восходы и закаты, жемчужно-лунные тени, бело-красные сполохи вызывали ощущение счастья. Не было времени, не было материального мира, а одни волнистые переливы цветов».

Тексты Проханова свидетельствуют о том, что глаз их автора устроен таким образом, что воспринимает больше оттенков цвета, чем обычный человеческий, вырабатывающий, как правило, иммунитет против ярких цветов. У Проханова исключительная зрительная память, он гурман цвета. «Глаза его, — сказано про одного из героев „Крейсеровой“, — обрели небывалую зоркость. Он смотрел на корабельный огонь, и если прежде различал вокруг лишь розовые и голубые кольца, то теперь видел множество разных оттенков, бессчетное число переливов, от густой, словно ночь, синевы, до алого нежного пламени и золотого лучистого света. Там, где начинался пламенно-красный, он усматривал невидимые для обычных глаз инфракрасные кольца. А там, где огонь был окольцован фиолетовым светом, его зрачки улавливали пленительный ультрафиолет».

Саркофаг.

Для читателя эти весьма часто случающиеся в его текстах взрывы визуальности — не самые комфортные фрагменты: длинные, монотонные, избыточные, гиперболичные. Однако эти описания — витражи его романов-соборов, обладающие самостоятельной ценностью.

Источники игры цвета и света действуют на Проханова как психостимуляторы: в его мозге активизируется помпа, которая начинает гнать в текст поток красок, эпитетов, образов, метафор. Можно даже составить приблизительный список предметов и явлений, на которых он перестает себя контролировать и непременно «зависает»: икона, бабочка, морская волна, осеннее дерево, храм Василия Блаженного. Последний источник особенно любопытен — хотя бы потому, что почти в каждом его романе — наверняка всем памятен по крайней мере «Господин Гексоген», где гнездо тайного Ордена не случайно располагалось ровно напротив собора — на описание этого храма и последующего галлюциноза зарезервировано несколько страниц. «Ему казалось, храм был не храм. А упали с неба два огромных цветных петуха…». «Не было храма. Вращалась в центре Москвы расписная дикая карусель, скрипя размалеванными оглоблями, звеня цепями, сшибая со звоном люльки…»

«Храм принимал обличья. Созданный на крови и слезах, на победах, молебнах и казнях, сотворенный из снов и другой, несуществующей жизни, столико пламенел и светился, возникал в превращеньях. Не было шатров, колоколен, а кипела и лязгала сеча». «Не храм, а семья азиатов. Расставили круглый шатер. Важно, ярко ходят по кругу пиалы…» «Шатры и главы собора как острые клинья ракет. Нацелены в черное небо» («Вечный город»). «Такое же впечатление производил Храм Василия Блаженного, казавшийся фантастической актинией моря. Колебался от подводных течений, поминутно менял цвет, выпускал и сжимал радужные щупальца и лепестки» («Надпись»).