Страница 52 из 77
Зачем вы ни слова не написали мне о вашем здоровьи, о его подробном, то есть, состоянии? Я бы вам дал совет очень не хуже докторского. Знайте же: ваша болезнь излечима совершенно, и со мною согласны все те, которым я давал идею о вашей болезни. Вы должны лечиться холодною водою в Грефенберге. Слышали ли вы о чудесах, производимых там медиком, воспитанным одною натурою, без помощи медицинских академий и проч. и проч.? Я один из числа самых неверующих, как вы сами знаете, и всегда сомнительно качал головою, когда слышал, как вы внимали вздорам Фишера, или глотали ваши гомеопатические порошки и аллопатические гадости в виде микстур. Но, клянусь, я сам своими глазами видел такие чудеса! Нет, я умоляю вашу маменьку всеми силами небесными испытать это средство. Холодной водой лечат все болезни, кроме грудных, но более всего лечат болезни вашего рода.----------Если ваша болезнь даже просто только головной ревматизм, то ревматизмы целятся удивительно. Словом, послушайте слова истины и поезжайте.
Кстати о здоровье и болезнях, если о них уже мы заговорили. Говорят, для больного нет большего наслаждения, как встретиться то же с больным и наговориться с ним досыта о своих болезнях. Они говорят об этом с таким наслаждением, с каким говорят только обжоры о съеденных ими блюдах. Итак, вследствии этого, скажу вам о своем тоже здоровьи. Здоровье мое поп vale un fico [143], как говорят итальянцы, - хуже нынешней русской литературы, о которой вы мне доставили в вашем письме известия. Летом еду в Мариенбад на один месяц. Вы не поверите, как грустно оставить на один месяц Рим и мои ясные, мои чистые небеса, мою красавицу, мою ненаглядную землю. Опять я увижу эту Германию, гадкую, запачканную и закопченную табачищем... Но я забыл, что вы ее так любите, и чуть было не сказал еще несколько приличных ей эпитетов. Впрочем, совершенно не понимаю вашей страсти. Или, может быть, для этого нужно жить в Петербурге, чтобы почувствовать, что Германия хороша. И как вам не совестно! Вы, которая так восхищались в вашем письме Шекспиром, этим глубоким, ясным, отражающим в себе, как в верном зеркале, весь огромный мир и все, что составляет человека, и вы, читая его, можете в то же время думать о немецкой дымной путанице! И можете ли сказать, что всякий немец есть Шиллер? Я согласен, что он Шиллер, но только тот Шиллер, о котором вы можете узнать, если будете когда-нибудь иметь терпение прочесть мою повесть: "Невский проспект". По мне, Германия есть не что другое, как самая неблаговонная отрыжка гадчайшего табаку и мерзейшего пива. Извините маленькую неопрятность этого выражения. Что ж делать, если предмет сам неопрятен, несмотря на то, что немцы издавна славятся опрятностью? Но вы, я думаю, на меня сердитесь за это ужасным образом и, может быть, даже имеете маленькое желание поджарить меня за это на медленном огне. Но полно! больше не буду вас сердить.
Вы меня очень заинтересовали новым романом, который вы читали и который вам понравился. Я верю, он должен быть очень хорош, ибо все ваши суждения в этом вашем последнем письме так основательны, что я никак не смею им не верить (отсюда исключается слов несколько о немцах). Я говорю о романе Миклашевичевой [144], о котором вы пишете. Он точно редкость у нас на Руси. Порядочный роман... что-то очень... [145]. У меня на языке вертелось вставить здесь одно слово, которое чрезвычайно просилось на язык, но лучше повоздержаться. Не все то можно, что хочется, особливо в письме; ибо есть очень много таких почтенных людей, которые чрезвычайно любят (может быть, даже из любви к просвещению) читать чужие письма и доставлять таким образом невинное утешение добродушной душе своей, а иногда выводить даже из этого невинные сплетни. В вашем письме, между прочим, еще теплятся следы восторга, чувствованного вами при представлении "Гамлета". Вы им полны. Впечатления ваши живы и сильны. Так они и должны быть. Вы его смотрели в первый раз, и актер, исполнявший роль его, должен был вам нравиться безусловно, совершенно. Таков закон, которому подвергается живая, исполненная чувства душа. Потом вы будете тоже восхищаться, но будете более находить больших промахов в актере. Каратыгин есть один из тех актеров, который вдруг и с первого раза влечет к себе, схватывает вас в охапку насильно и уносить с собой, так что вы не имеете даже времени очнуться и придти в себя. Эти роли совершенно в его роде. Но большая часть ролей, созданных Шекспиром, и в том числе Гамлет, требуют тех добродетелей, которых недостает в Каратыгине. Вы можете это увидать только после, по долгом соображении и долгом изучении характеров, созданных Шекспиром, и потому я не хочу говорить вам об этом. Лучше, если вы дойдете к этому сами.
Вы спрашиваете меня о новостях: что происходит нового среди вечных древностей? Все прекрасно, чудесно. Больше ничего не могу сказать. Цветут розы, темнеют кипарисы, ослепительно сияет синий небесный свод, убраны по-праздничному все развалины и ваш друг Колизей. Но вы все это знаете и без моих слов. Картина Бруни, о которой вы интересуетесь знать, кажется, стоит на том же, на чем стояла. Век художника, кажется, оканчивается, когда он оставляет раз Италию, и, дохнув холодным дыханием севера, он, как цветок юга, никнет головою. Бруни как-будто бы прихватило петербургским морозом; по крайней мере кисть его скользит лениво, а не работает. Об аббате Ланчи не имею никакого сведения.
Вы пишете и спрашиваете, когда я буду к вам. Это задача для меня самого, которую, признаюсь, я не принимался даже еще разрешать. Притом же вы подали совет моему двоюродному брату такой, который и мне может пригодиться. Прощайте. Будьте здоровы. Не оставьте совершенно без внимания поданный мною вам совет насчет здоровья вашего; я имею хорошее предчувствие, - и не сердитесь за глупость письма моего. Право, если бы вы знали положение души моей, - о, вы бы извинили меня!"
Во время болезни графа Иосифа Вьельгорского, о которой упоминается в этом письме, Гоголь вел род дневника, которого сохранилось только две осьмушки. Существовало ли продолжение - не известно; но в этих листках недостает средины, как видно из того, что на одном листке написано: "Ночь 1-ая", а на другом: "Ночь 8-я". Может быть, это отрывок тех записок, о которых упоминается в письме к П.А. Плетневу от 2 ноября 1837 года. Как бы то ни было, но этот отрывок интересен в высшей степени, как излияние нежной, можно сказать ангельской души поэта. Вот он.
НОЧИ НА ВИЛЛЕ
Ночь 1-ая
Они были сладки и томительны эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах. Я при нем. Сон не смел касаться очей моих. Он безмолвно и невольно, казалось, уважал святыню ночного бдения. Мне было так сладко сидеть возле него! Уже две ночи, как мы говорили друг другу ты. Как ближе после этого он стал ко мне! Он сидел все тот же кроткий, тихий, покорный. Боже, с какою радостью, с каким бы веселием я принял бы на себя его болезнь, если б моя смерть могла возвратить его к здоровью! с какою готовностью я бы кинулся тогда к ней!
Я не был у него в эту ночь; я решился наконец заснуть ее у себя. О, как пошла, как подла была эта ночь вместе с моим презренным сном! Я дурно спал ее, несмотря на то, что всю неделю проводил ночи без сна. Меня терзали мысли о нем; мне он представлялся молящий, упрекающий. Я видел его глазами души. Я поспешил на другой день поутру и шел к нему, как преступник. Он увидел меня, лежащий в постеле. Он усмехнулся тем же смехом ангела, которым привык усмехаться. Он дал мне руку, пожал ее любовно.
- Изменник! - сказал он мне: - ты изменил мне.
- Ангел мой! - сказал я ему: - прости меня. Я страдал сам твоим страданьем. Я терзался эту ночь. Не спокойствие был мой отдых. Прости меня!
Кроткий! он пожал мою руку. Как я был полно вознагражден тогда за страдания, нанесенные мне моею глупо проведенною ночью!
143
Т.е. не стоит фиги. - Н.М.
144
Он не был напечатан.
145
Здесь слова два вырвано облаткою. - Н.М.