Страница 47 из 77
Но я чуть было не позабыл, что пора уже мне отвечать на сделанные вами вопросы и поручения. Первый - поклониться первому аббату, которого я встречу на улице - я исполнил, и вообразите, какая история! Вам нужно ее рассказать. Выхожу из дому (Strada felice, № 126); иду я дорогою к Monte Pincio и церкви Trinita; готов спуститься лестницею вниз; - внизу подымается на лестницу аббат. Я, припомнив ваше поручение, снял шляпу и сделал ему очень вежливый поклон. Аббат, как казалось, был тронут моею вежливостью и поклонился еще вежливее. Его черты мне показались приятными и исполненными чего-то благородного, так что я невольно остановился и посмотрел на него. Смотрю - аббат подходит ко мне и спрашивает меня очень учтиво, не имеет ли он чести меня знать, и что он имеет несчастную память позабывать. Тут я не утерпел, чтоб не засмеяться, и рассказал ему, что одна особа, проведшая лучшие дни своей жизни в Риме, так привержена к нему в мыслях, что просила меня поклониться всему тому, что более всего говорит о Риме, и между прочим, первому аббату, который мне попадется, не разбирая, каков бы он ни был, лишь бы только был в чулочках, очень хорошо натянутых на ноги, и что я рад, что этот поклон достался ему. Мы оба посмеялись и сказали в одно время, что наше знакомство началось так странно, что стоит его продолжать. Я спросил его имя, и - вообразите - он поэт, пишет очень недурные стихи, очень умен, и мы с ним теперь очень подружились. Итак, позвольте мне поблагодарить вас за это приятное знакомство.
С аббатом Lanci я не имел чести видеться, а то бы, верно, и ему отдал поклон.
На вопрос ваш: "Здорова ли Мейерова блуза пыльного цвета?" имею честь ответствовать, что здорова. Я ее еще недавно видел верхом на своем господине, а господин был верхом на лошади, и таким образом, пронеслись все трое вихрем по Monte Pincio.
Соломенная шляпа тоже, вероятно, здорова. На вопрос же ваш: "Боготворит ли он статуи?" имею честь доложить, что он, как кажется, предпочитает им живые творения, - по крайней мере он побольше попадается с дамами в шляпках и лентах, нежели с статуями, у которых нет ни шляпок, ни лент, а одна запыленная драпировка, накинутая как ни попало. Впрочем, Мейер теперь в моде, и княжна В<арвара> Н<иколаевна>, которая подтрунивала над ним первая, говорит теперь, что Мейер совершенно не тот, как узнать его покороче, что в нем очень хорошего очень много.
Кустод Колисея тоже здоров, и англичан целыми вязанками тащит на лестницу Колисея. Каждую ночь почти иллюминация.
О свинках вам ничего не могу сказать, потому что до сих пор еще не видал ни одной, но козлов множество. Кажется, все римские деревни решились просветить их и отправили страшные толпы. Народ очень умный, но лежат совершенно без всякого дела, и сомневаюсь, чтобы они могли что-нибудь рассказать, прийдя домой, о римских памятниках, а тем более о живописи.
Вы спрашиваете еще, правда ли, что К<аневский> едет в Петербург? Это очень может случиться, и нет ничего удивительнее, страннее, если бы он остался в Италии. Для этого нужно иметь душу художника. К<аневский> может нарисовать хорошо портрет К<ривцова>, но до художника ему далеко, как до небесной звезды.
У английских скульпторов побываю непременно, и очень вам благодарен за это поручение: без вас бы мне это не пришло в голову.
Трагедию Николини: "Антонио Фоскарини", купил и завтра принимаюсь читать.
Что касается до madamigella Conti, о которой вы интересуетесь, то она не ходит в церковь Петра, ибо madama Conti, узнав, что она много глядит на форестьеров, схватила ее в охабку и увезла в деревню Сабины, в 18 или около милях от Рима.
Вот вам и все. Кажется, ничего не пропустил. Жаль мне, и я зол донельзя на головную боль, которая продолжает вас мучить. Нет, вам нужно подальше из Петербурга. Этот климат живет заодно с этой болезнью. Оба они мошенничают вместе. Пишите, ко мне обо всем, что у вас ни есть на душе и на мыслях. Помните, что я ваш старый друг, и что я молюсь за вас здесь, где молитва на своем месте, то есть в храме.------Будьте здоровы. О здоровье только вашем молюсь я; что же до души вашей и сердца, я не молюсь о них: я знаю, что они не переменятся и останутся вечно такими же прекрасными".
Это письмо писано было к той же особе, что и приведенное выше, из Веве, от 12 октября. Я имею шесть писем Гоголя к ней, и все они дышат особенною, весеннею теплотою поэтической души его. Справедливо заметил С.Т. Аксаков в своей статье: "Несколько слов о биографии Гоголя" [140], что Гоголь "с разными людьми казался разным человеком", и что "он соприкасался с ними теми нравственными сторонами, с которыми симпатизировали те люди". В переписке с своей ученицей он подбирает только самые тонкие и чувствительные струны своей души и сыгрывается с нею в удивительный лад. Не зная, кто была его корреспондентка, каждый составит себе ясное понятие о высоких свойствах души ее. Гоголю нужны были искренние беседы с такими свежими натурами. Он принимал живейшее участие в их внутренней и внешней жизни, и домогался от них полной откровенности. Беседы с ними давали живительную пищу его сердцу и открывали его уму новый мир, замкнутый для его наблюдательности в обыкновенных житейских отношениях. Вот почему он тратил столько времени на длинные письма к ним, в которых старался и смешить, и тронуть их, и вознести их мысли к возвышенному и прекрасному. В то же время он увлекался понятным каждому чувством, которое я назову молодостью сердца и которое заставляет нас симпатизировать движениям каждой прекрасной и юной души, прислушиваться к ее трепету и впивать в себя ее благоухание. Чувство это долговечнее всех в нашем сердце; но ни в ком оно не сохраняется в такой свежести до конца жизни, как в истинных поэтах, так что поэзия и сердечная молодость могут взаимно быть признаками одна другой в каждой высокой личности, и одна без другой никогда не существуют. Отсюда можно вывести объяснение, почему Гоголь, в последнее десятилетие своей жизни, когда, говоря словами упомянутого выше автора, "его христианство становилось все чище и строже, высокое значение цели писателя яснее и суд над собою суровее", - почему Гоголь не изменился нисколько в своих отношениях к нескольким избранным своего сердца и жаждал их беседы и откровенности так же сильно, как и
"Во дни утех и снов первоначальных".
Симпатия к тому, что молодо, что свежо, что не тронуто нравственною порчею и обещает в будущем роскошные цветы и плоды, сохранилась в нем до конца жизни. В то время, когда многие привыкли называть его молчаливым, угрюмым и даже гордым, он был любим в нескольких детских кружках, он владел искреннею привязанностью другого рода детей, простосердечных поселян, у себя на родине, и пользовался самою нежною дружбою нескольких весьма достойных матерей семейств и христиански-образованных девиц. Даже на смертном одре своем, когда весь мир сделался для него "закрыт и нем", когда он видел в своем воображении только Бога и перед Ним свою душу, - даже и тогда представление святости детства, этого дивного возраста, перед которым открыто столь обширное поприще возможности совершенства, не оставило ума его, и он написал дрожащею рукою на лоскутке бумаги:
"Аще не будете яко дети, не внидете в Царство Небесное" [141].
Из всех женщин, которых он уважал, которым открывал свою душу и в дружбе которых искал освежения после сурового своего одиночества, он всего сильнее и постояннее был привязан к А.О. С<мирнов>ой. Его переписка с нею не вся помещена в этой книге по случайным обстоятельствам, но я имею позволение представить здесь, с ее слов, некоторые ее воспоминания о Гоголе.
Знакомство их началось так давно и таким обыкновенным образом, что А<лександра> О<сиповна> не может даже припомнить времени, когда она увидела Гоголя в первый раз. В год его смерти она спрашивала его об этом.
140
"Московские Ведомости" 1853 года, № 36.
141
Матф. XVIII, 3.