Страница 2 из 3
- Ну, так что ж, батюшка?
- Ну, что ж? Вестимо дело, карачун [*] ему дали, да и пустили на Волгу окуней ловить. ------[*] Карачун - смерть, погибель. ------
Старушка снова зарыдала.
- Скажи, родимый, хоть с покаянием ли он Богу душу отдал?
- Ну, вестимо нам было к нему не попа приводить, а молиться-то он молился, сердечной. Ну и полно рюмить, убирайся отсюда, не то наши наедут, и тебе то же будет, что и сынишке твоему.
- Божья воля, отец мой; покажи только дорогу, куда до пустыни дойти; сына помянуть, за тебя Богу помолиться.
- За меня? Полно обманывать, я чай, проклинать меня будешь.
- Нет, родимый! Что проклинать! Буду молиться о спасении грешной души твоей.
Парень задумался.
- Странна ты, старуха, - сказал он после некоторого молчания. Сколько я душ погубил, молодых и старых, всякого пола и возраста, и рука не дрогла, а вот каждое твоё слово как ножом душу режет, и рука на тебя не поднимается... ну, убирайся отсюда, пока не осерчал, ступай этой тропинкой, так прямо и уткнёшься на монастырь.
И старушка опять идёт путём-дорогою, рукавом слезинки утирает.
- Наказал меня Бог, - говорит, - не поспела, окаянная, ни к заутрене, ни к обедне, авось-либо Бог приведёт за вечерней помолиться.
Вот идёт она, идёт час, идёт и другой; а в полях стада убрались, посередь леса птицы прикорнули, выходила туча грозовая со частым дождичком; и опять всё очнулось; стада голос дали, птицы вспорхнули; вот послышался в пустыни и благовест к вечерне. Благовест всё ближе да ближе, а лес всё гуще да гуще.
Идёт старушка час, идёт и другой; вот и благовест перестал, солнце ниже опустилось, и далеко, далеко потянулась тень от деревьев, а всё не видать конца лесу. Оглядывается калика: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная; ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого. А калика идёт да идёт, - вот впереди прояснилось, и лес проредел. "Слава Богу, - говорит калика перехожая, - насилу-то дотащилась!" Собрала последние силы, смотрит, - пред ней опять та же поляна, а на поляне тот же дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовы ворота на запоре - и не видать ни души христианской.
- Ах, прости, Господи, - сказала старушка, - опять я на то же место пришла, окаянная, а уж и сил нет больше идти; не пускает Бог до пустыни дойти; буди твоя святая воля.
Старушка села под дерево и пригорюнилась.
Собака залаяла в подворотне, калитка отворилась, выходит старик лет шестидесяти, седой как лунь, на клюку опирается.
- А, старушонка, - сказал он, - подобру ли, поздорову ли ты живёшь? Сколько лет, сколько зим с тобой не виделись. Да ты, видно, века не изживаешь, какая была, такая и есть, нисколько не переменилась; а ведь мы лет двадцать с тобой не видались.
- Кажись, я тебя, родимый, сроду не видывала, - отвечала старуха. - Была я здесь, и не один раз, да только сегодня поутру, да в полдень; выходил ко мне парень в красной рубахе и сказал мне горькую весточку.
- Да это я самый и был; помнишь, рушник тебе подавал; только будет тому лет десятка два и более; правда, я с той поры много переменился; кажись, и не стар я летами, а уж куда похирел; буйная молодецкая жизнь загубила; да как же ты-то нисколько не переменилась, вот как теперь на тебя смотрю?
- Ну уж я и ума не приложу, родимой; из памяти, что ли, я в самом деле выжила; знаю только то, что была я здесь поутру, а тебя сроду не видывала.
- Подлинно так, - сказал старик, - и я ничего не понимаю; что-то тут чудное деется; вот уж двадцать лет тому ты мне то же говорила; много с той поры воды утекло, много грехов я на душу свою положил! Однако нечего здесь долго толковать; наши наедут, несдобровать тебе, убирайся отсюда, покуда жива.
- Нет, родимой, уже как хочешь, не пойду я отсюда, ноги не держут.
- Что ты, неразумная; да ведь наедут товарищи - убьют тебя.
- Да будет воля Божия.
- Что ж ты, небось, смерти не боишься?
- Да чего ж её бояться? Придёт час и воля Божия.
- Так ты смерти не боишься, - повторил старик и задумался. - Ну, - прибавил он помолчавши, - я так смерти боюсь.
- Молись Богу, родимой, Никола тебе навстречу, - так и не будешь смерти бояться.
- Мне молиться? Да неужли Бог услышит мою молитву?
- Вестимо, что услышит, когда помолишься с покаянием.
- Да ты знаешь ли, старушонка, с кем ты говоришь; если б ты знала да ведала - сколько я душ погубил неповинных; нет беззакония, которого бы я не сделал; нет греха, в котором бы не окунулся, - и ты думаешь, что меня Бог помилует?..
- Покайся, Бог помилует.
- Поздно, старушка! Уж и сна у меня нет, только заведу глаза, как и вижу - ко мне тянутся кровавые руки; вижу, как теперь тебя вижу, посинелые лица, помертвелые очи; а в ушах-то и крик, и визг, и стон, и проклятия; мне ли молиться, старушка! У Господа столько и милости не достанет.
- Молись, говорю тебе, у Бога милости много, и не перечесть, родимой.
Старик задумался.
- Знаешь ли, что тебе скажу? - проговорил он. - Скажу тебе правду истинную: я часто о тебе вспоминал; приходили мне на память твои речи; помнишь, как ты о младом обо мне молилась, чтобы Бог вразумил меня; помнишь, как обещала молиться, когда я сына твоего убил; я ничего не запамятовал, и всё мне хотелось потолковать с тобой о душе моей; ах, черна она, родимая, как смоль чёрная, и горюча она, как кровь тёплая; ну, слушай - здесь тебе сидеть не годится, наедут, увидят; пойдём в избу, там я тебе найду укромное место.
Он подал руку старушке, она оперлась на его клюку и потащилась в дом; в сенях старик поднял половицу.
- Ступай вниз, - сказал он, - да держись за верёвку, не то споткнёшься.
Старушка сошла в подполицу, тёмную, тёмную; свет проходил только сверху в отдушины; по стенам стояли ларцы, сундуки, скрынки, баулы разного рода, всякая посуда; по стенам развешаны ножи, ружья и всякого платья несметное множество.
- Это наша кладовая, - сказал старик, - не даром она нам досталась.
Старушка творила молитву и шла далее. Прошла одну горницу, другую, третью; видит, всё по порядку: в одной скарб домашний, в другой мужское платье, в третьей женское, камни самоцветные, жемчуг, серьги и ожерелья.
- Душно здесь что-то, дедушка, - сказала она.
- И мне душно, - вскричал старик. - Как подумаешь да погадаешь, что под этими платьями всё были живые люди и что ни один из них своею смертью не умер, то так мороз по жилам и пробегает; всё кажется, что под платьями люди шевелятся; ну да нечего делать, прошлого не воротишь; садись-ка вон там в уголку на сундук; там из отдушины ветерок подувает.
Старушка села, едва переводя дыхание; смотрит - над головою у ней платье камковое цареградское, сарафаны золотые, парчовые и под ними, прямо против её глаз, жемчужные, янтарные ожерелья, монисты, а между ними на бисерной нитке крест с ладанкою.
Старушка не взвидела света, схватилась за ладанку и горько заплакала.
- Скажи, дедушка, не обманывай, откуда ты взял это ожерелье?
- А что оно, знакомо тебе, что ли? - спросил старик, задрожав.
- Как не знакомо, - сказала старушка, - это ожерелье моего ненаглядного сокровища, моей дочери.
Старик повалился ей в ноги.
- Ах, мать родная, - завопил он, - кляни меня, - нету в живых твоей дочери; не пожалел я её красы девической; замучил я её вот этой рукою; билась она, сердечная, как горлица; молила меня, чтоб позволил ей хоть перекреститься, - и до того я её не допустил.
Старушка пуще заплакала.
- Ну, отпусти тебе Бог, - сказала она, - много греха ты принял на свою душу.
- Где Богу мне отпустить, - вопил старик в забытьи, - нету прощения грехам моим; нет мне спасения ни в сём, ни в будущем мире.
- Не бери ещё нового греха на свою душу, родимый, не мертви душу отчаянием: уныние - первый грех, покайся да молись, у Бога милости много!
- Что ты говоришь, мать родная, - вопил старик, - где Богу простить меня - да ведь и ты не простишь меня...