Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 102

И все это отчетливо запечатлелось и в перемене его внешнего облика, в котором одновременно появилось и это новое омоложение, и новая солидность и уверенность в себе, в котором, как и в первые годы жизни в Петербурге, после разрыва с армейской средой, укрепилась в качестве самоутверждающего и даже защитительного свойства утерянная им было на время утонченно-насмешливая, корректная ироничность и подчеркнуто вежливая, сдержанная снисходительность.

По сути дела, эта ироничность отчасти была невольным проявлением естественно воспринятого им из книг и сочинений Маркса его, Марксова, стиля сомнения. «Сомневайся!» — это любимое изречение Маркса было хорошо известно Жоржу и стало одним из главных его жизненных правил. Диалектическая формула «отрицание отрицания», как и многие другие рациональные категории, почти материально переходившие у него из сферы разума в эмоциональный строй души, трансформировалась в характере Плеханова именно в виде этой утонченной насмешливости, которая проявлялась каждый раз, когда кто-нибудь пытался представить те или иные события, факты или явления как нечто неподвижное и застывшее, как неизменную данность.

Но дело было не только в этом.

С некоторых пор друзья и близкие начали отмечать, что в рассуждениях, разговорах и даже в дискуссиях и спорах он с какой-то тяжелой тоской в печалью стал часто вспоминать о родине, о далекой России, о тех местах, где прошли его детство и юность. Он теперь нередко называл себя «тамбовским дворянином» — иногда шутливо, а иногда и всерьез. Казалось, что из всего личного российского прошлого в памяти его осталось только это — факт рождения в усадьбе потомственного тамбовского дворянина. Ни петербургские годы, ни скитания агитатора-народника по России, ни что-либо другое, а столбовое тамбовское дворянство по непонятной для многих, но, очевидно, по естественной закономерности жило в памяти этого человека, первым начавшего пропаганду марксизма в России, впервые в русском освободительном движении назвавшего главной силой русской революции противоположный своему происхождению класс — пролетариат.

И вот в такие минуты, когда эти слова — «я, знаете ли, господа, все-таки тамбовский дворянин» — произносились вполне серьезно, на лице у него и возникало выражение хотя и вежливой, сдержанной, но тем не менее явной снисходительности, а глаза холодили, остужали, отчуждали слишком уж пылкого собеседника, пытавшегося по исконной российской традиции «влезть в душу» уже весьма и весьма европеизировавшегося лидера молодой русской социал-демократии Георгия Валентиновича Плеханова.

Но, в общем-то, это происходило довольно редко, а когда и случалось, то Жорж, побыв в образе «старого» тамбовского барина всего несколько минут (руки величественно скрещены на груди, голова надменно откинута назад, профессорские усы грозно топорщатся), первым начинал посмеиваться над собой.

Собственно говоря, отчасти и отсюда рождалась она, знаменитая плехановская насмешливость, — из привычки иронизировать сначала над самим собой, а потом уже и над другими. В годы поисков нового мировоззрения он всегда сомневался прежде всего в себе самом, он постоянно брал под сомнение свои собственные взгляды и, найдя их устаревшими, быстро и насмешливо, как бы защищаясь тем самым от их цепкой власти, от вообще присущей людям слабости к прошлому, расставался с недавними убеждениями, еще вчера казавшимися абсолютно незыблемыми.

Да, скрытый дух сомнения и снисходительности (все-таки более тайный, чем явный) стал в те годы как бы его второй натурой, он проявлял его, забывая о своей традиционной сдержанности и корректности, порой чересчур резко и бесцеремонно даже в отношениях с друзьями и близкими. Это не всем нравилось, многие упрекали его за острый язык и любовь к язвительной словесной эквилибристике, больно ранившей некоторых мнительных людей, но Жорж, принося извинения и обещая в дальнейшем не шутить так обидно и вообще — изжить свое едкое острословие, конечно, быстро забывал эти скоропалительные клятвы. В отличие от мировоззренческих категорий, необходимость комбинировать которыми в прежнее время зачастую диктовала логика идейной борьбы, он, как правило, почти никогда не менял в те годы однажды приобретенных привычек и житейских манер. Характер и натура его развивались тогда только по восходящей линии, не упрощаясь, а, наоборот, бесконечно усложняясь и разветвляясь. Такой уж он был человек. Естественность почти всегда преобладала в нем над искусственностью и условностями.

3

Одно веселое занятие — розыгрыши приятелей и знакомых — было в те времена его характерной особенностью, проявлением его изобретательного и постоянно активного нрава.

Встречает, например, Жорж на улице Каруж около кафе Ландольта (постоянного места сборов русских эмигрантов в Женеве) какого-нибудь отчаянного «нигилиста» в прошлом, бывшего петербургского студента, а ныне начинающего социал-демократа, и говорит ему:

— Вы знаете, милейший, я вчера получил письмо от начальства.

— От начальства? — охотно ввязывается в разговор с «самим» Плехановым бывший студент. — От какого же начальства?

— От генерала.

— Позвольте, от какого генерала?

— Ну, разве вы не догадываетесь? — разводит руками Жорж. — От Фридриха Карловича — какое теперь у нас еще может быть начальство.

— Фридрих Карлович… Фридрих Карлович, — жует губами начинающий. — Да кто же это такой?

— Энгельс! — громким шепотом говорит Жорж.

— От самого Энгельса? — искренне изумляется юный социал-демократ. — И что же он вам пишет?



— Между прочим, спрашивает о вас…

— Обо мне?!

Начинающий марксист поражен до глубины души.

— Позвольте, но откуда же Энгельс может знать что-нибудь обо мне?

— Знает, — делает Жорж уверенный жест рукой, — он все знает.

Бывший студент неподдельно озадачен и даже слегка напуган своей популярностью на таком высочайшем уровне.

— Георгий Валентинович, — робко говорит он, — а что же спрашивает обо мне Энгельс?

Плеханов оглядывается по сторонам.

— Что мы тут стоим, на улице? — пожимает он плечами. — Давайте зайдем к Ландольту, возьмем себе кофе или пива…

Студент забегает вперед, открывает дверь в кафе, быстро находит свободный столик, зовет официанта, заказывает пиво… Ему уже не терпится как можно скорее узнать, чем же привлекла его скромная персона внимание самого Энгельса. Он уже необыкновенно возвысился в своих собственных глазах.

А Жорж, сделав большой глоток, вдруг начинает смотреть на своего собеседника с улыбкой, а потом, не выдержав, громко смеется.

Студент недоумевает.

— Вы уж извините меня, дорогой мой, — кладет Жорж ему руку на плечо, — но я пошутил над вами. Никакого письма я от Энгельса не получал.

Начинающий социал-демократ подавленно молчит. Он, конечно, наслышан об этой странной склонности Георгия Валентиновича к розыгрышам. Но чтобы шутить такими именами…

— А я, знаете ли, работал сегодня целый день с утра, — пытается смягчить ситуацию Жорж, — голова стала чугунной — Гельвеций, Гольбах, Фихте, Кант, Ницше, Фейербах… И захотелось чего-то легкого, веселого… Вы уж простите за экспромт с Энгельсом, но это было первое, что пришло на ум… Я сейчас пишу новую большую работу о нем, вернее, об Энгельсе и Марксе, о возникновении их учения в перспективе истории философии… Может быть, это будет вторая часть «Наших разногласий» — с выходом на русскую философскую традицию, на Чернышевского, например… Я, знаете ли, необыкновенно высоко ставлю Чернышевского в разработке проблем научной методологии социального познания. По сути дела, именно Чернышевский впервые дал мне толчок для критической мысли о субъективной социологии народничества…

Студент забыл уже все обиды. С нескрываемым восторгом смотрит он Плеханову прямо в рот. Какие имена! Какой масштаб мысли! Какие слова — «научная методология социального познания, субъективная социология народничества»…

— А насчет Энгельса — извините великодушно, — возвращается Жорж к началу разговора. — Сижу сейчас, весь обложенный его книгами. Только два имени и вертятся все время в мыслях — Маркс и Энгельс, Энгельс и Маркс… Отсюда и возникло это имя и отчество — Фридрих Карлович…