Страница 36 из 102
День ото дня, узнавая Халтурина все ближе и ближе, Плеханов не переставал удивляться многогранности и богатству его натуры. В этом скромном и застенчивом двадцатидвухлетнем вятском парне, столяре по профессии, самостоятельно приобщившемся к социалистическим идеям, самостоятельно развившем свой природный ум, в этом молодом мастеровом, ходившем в простых и высоких сапогах, в длинном суконном пальто с оторванной пуговицей, в неуклюжей черной меховой шапке (никакого другого наряда у Степана — даже для воскресений — не было, все деньги он тратил на книги), в этом обыкновенном и в то же время совершенно необыкновенном петербургском рабочем угадывались масштабы политического деятеля европейских горизонтов.
Степан поражал широтой своей осведомленности во многих областях общественных знаний, своим экономическим кругозором, своей неуемной пытливостью ко всему тому, что так или иначе было связано с развитием революционного и социалистического движения в Западной Европе. (Еще в самом начале их близких отношений Плеханов убедился в том, что Халтурин познакомился с лавристами гораздо раньше, чем с бунтарями-бакунистами, а лавристы умели привить интерес к западноевропейскому рабочему движению и особенно к немецкой социал-демократии. Поэтому в своих политических симпатиях Степан вообще был крайним «западником». Отчасти это объяснялось еще и тем, что он водил большую дружбу с Виктором Обнорским, который во время всех своих заграничных скитаний больше всего прожил в Германии.)
Своей начитанностью Халтурин не уступал многим революционерам из интеллигентов, окончившим университетский курс, а кое в чем даже превосходил их. Читал Степан книги так, как умеют читать очень немногие — с какой-то молодцеватой и смекалистой практичностью. Он всегда точно знал, для чего раскрывает ту или иную книгу. Мысль постоянно шла у него рука об руку с делом. Его, например, очень мало занимали естественные науки, которые сильно интересовали многих рабочих. Какие бы книги он ни читал — об английских рабочих союзах, о французской революции, о немецком социал-демократическом движении, о Парижской коммуне, — этот главный вопрос, коренной — о революционных задачах и нуждах русских городских рабочих — никогда не уходил из его поля зрения. По тому, что читал Степан в данное время, можно было судить о том, какие практические планы шевелятся у него в голове. В своих книжных увлечениях, как и во всем остальном, он был силен умением сосредоточиваться на одном предмете, не отвлекаясь ни на что постороннее. Ум его (как вскоре после их тесного сближения понял Плеханов) до такой степени был поглощен рабочими делами, что уж, конечно, едва ли мог вместить в себя еще и деревенские проблемы. Встречаясь на сходках с землевольцами, Халтурин из вежливости поддерживал разговоры о земельной общине, о расколе православной церкви, о «народных идеалах», но в целом народническое учение (и в первую очередь бакунизм) оставалось для него почти совсем чужим — Жорж теперь был твердо убежден в этом.
Однажды они возвращались вместе домой после собрания очередного землевольческого кружка, на котором особенно много спорили о самобытности исторического пути России и о поземельной общине, как главной форме выражения этой самобытности.
— Слушаю я вас иногда, студентов, — сказал Степан, — и смех меня берет. Из пустого в порожнее льете. Мужик, община, подати — да неужели все это так важно для вас? Неужели в этом действительно состоит самобытность России?
— А в чем же, по-твоему? — спросил Жорж.
— В рабочем человеке, — упрямо сел на своего любимого конька Халтурин. — Помнишь Алексеева Петруху? Как он сказал на суде — «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!»
— Помню, конечно, читал листовку с его речью.
— Вот это слова! Вот это настоящая самобытность! А ваша община — это все темнота, тараканьи хлопоты. Хуже нашей русской деревни вообще ничего на белом свете нету. Было рабство, есть и будет! И никакая реформа нашего мужика не исправит. Его в город надо выгнать, в фабричном колесе провернуть, через заводскую костоломку протянуть. Тогда он в затылке своем кудлатом, может, и зачешется. А уж если зачешется, тогда готово дело — шапку оземь и начнет бунтовать да бастовать.
Халтурин остановился.
— У меня вообще-то знаешь какая мыслишка есть? — сказал он. — Всех петербургских фабричных одним разом на всеобщую стачку поднять. Чтобы в один день сразу все фабрики и заводы остановились, чтобы все хозяева в одночасье язык прикусили. То-то полицейские генералы тогда побегают, когда узнают нашу настоящую силу!
Жорж внимательно слушал Степана. С удивлением отмечал он в себе этот все более и более возрастающий интерес ко всем его словам, эту свою постоянную готовность все глубже и глубже вникать во все его мысли и рассуждения.
— Нет, ты только представь, — горячо говорил Халтурин, — весь Петербург сразу забастует! Все хозяева сразу свою прибыль терять начнут, а? Все рабочие сразу один общий кукиш им покажут за всю их подлость, за все соки, которые они из нашего брата высосали. Вот это будет самобытность так самобытность!
— А интересно, сколько в Петербурге всего рабочих? — спросил Плеханов.
— А вот этого толком никто и не знает. Я пробовал считать, да везде все неправильно написано.
— Есть статистические данные о численности фабричного населения.
— Врут они, твои статистические данные. Там, где триста человек ка фабрике работают, в конторских книгах указано сто, а где сто — там только пятьдесят значатся. Скрывают хозяева численность, чтобы налогов меньше платить, и здесь обманывают да наживаются.
— Было бы все-таки неплохо узнать точную цифру.
— Узнаем, не беспокойся.
— Каким же образом?
— Мы сами лучше всяких статистиков сосчитаем, — доверительно приблизился к Плеханову Степан. — Петруха Моисеенко и Обнорский уже пустили по фабрикам листки — знакомые мастеровые везде имеются, — чтобы, значит, точно вычислить, где и сколько фабричных горб свой на хозяина гнут. А заодно наказали, чтобы прописали ребята в этих листках и про то, какая идет им оплата, сколько берут штрафов да по каким ценам хозяева товар свой сбывают.
— И давно вы эти листки по фабрикам пустили? — внимательно посмотрел на Халтурина Жорж.
— Некоторые уже назад вернулись, — не без гордости сказал Степан, — и все хозяйские дела там до копейки подсчитаны: какой расход произведен и какой доход получен. Не отопрешься — точно могу сказать, сколько хозяева денег в карман себе положили с наших мозолей.
— Да ты понимаешь, какую огромную ценность представляют эти собранные вами материалы?
— Чего ж тут не понимать — дело нехитрое… Эти бы все листки в одну книжечку свести, да чтобы ваши студенты ее в своей типографии напечатали — вот это была бы самобытность!
— Сведем, напечатаем, — уверенно сказал Жорж. — И особая ценность такой книги будет заключаться в том, что ее составили сами рабочие.
— А еще круглее бы дело получилось, — задумчиво произнес Халтурин, — если бы помогли вы нам свою рабочую газету наладить… Ты только представь себе — в каждом номере один такой листок с какой-либо фабрики печатать: оплата рабочих, штрафы, доходы хозяина… Такая газета наповал бы хозяев укладывала — против цифры-то не попрешь. А сведения были бы самые достоверные — у нас с фабриками связи налажены надежные. Чуешь, какие тут возможности для агитации открываются, как сами рабочие эту газету встречали бы? Она им всю жизнь ихнюю объяснила бы, по всем темным углам с фонарем провела бы… А там, глядишь, и с другими городами дружба образовалась. Я вон летом, считай, по всей средней Волге прогулялся, с одного завода на другой переходил, со многими тамошними фабричными беседы вел. Они на нас, на столичных, как на солнце красное смотрят — у вас-де, говорят, все под рукой… Была бы у нас рабочая газета, так мы ее по городам с надежными людьми отправляли и среди местных мастеровых раздавали. И пускай они тоже нам, в центральный кружок, свои листки отсылали, а мы их через вашу типографию в газете печатали. Не только Петербург — все Поволжье одним общим рабочим делом связали бы, всю Россию.