Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 21

Пока я говорил, дядя, моргая, смотрел на меня, потом устремил взгляд в землю и стал нелепо перебирать пальцами. Было ясно, что он лишился дара речи.

– Полно, – сказал я. – Вам надо думать о других. Пойдемте со мной на холм, поглядите на этот корабль.

Он послушался, не ответив ни словом, ни взглядом, и медленно поплелся следом за мной. Его тело словно утратило гибкость, и он тяжело взбирался на камни, вместо того чтобы перепрыгивать с одного на другой, как он это делал раньше. Я нетерпеливо его окликал, но это не заставило его поторопиться. Ответил он мне только раз – тоскливо, словно испытывая физическую боль:

– Ладно, ладно, я иду.

К тому времени, когда мы добрались до вершины, я уже не испытывал к нему ничего, кроме жалости. Если преступление было чудовищным, то и кара была соразмерной. Наконец мы поднялись на гребень холма и смогли оглядеться. Повсюду взгляд встречал только бурный сумрак – последний проблеск солнца исчез, поднялся ветер, правда, еще не сильный, но неровный и часто меняющий направление; дождь, впрочем, перестал. Хотя прошло совсем немного времени, волны вздымались гораздо выше, чем когда я стоял здесь в последний раз. Они уже перехлестывали через рифы и громко стонали в подводных пещерах Ароса. Я не сразу нашел взглядом шхуну.

– Вон она. – Ее новое местоположение и курс, которым она шла, удивили меня. – Неужто они хотят выйти в открытое море? – воскликнул я.

– Именно это они и хотят, – ответил дядя, словно с радостью.

В этот миг шхуна повернула, легла на новый галс, и я получил исчерпывающий ответ на свой вопрос: чужестранцы, заметив приближение бури, решили выйти на океанский простор, но ветер, который грозил вот-вот обрушиться на эти усеянные рифами воды, и мощное противное течение обещали им на этом пути верную смерть.

– Господи! – воскликнул я. – Они погибли!

– Да, – подхватил дядя, – все, все погибли. Им бы укрыться за Кайл-Дона, а так им не спастись, будь у них лоцман хоть сам дьявол. А знаешь, – продолжал он, дернув меня за рукав, – хорошая будет ночка для кораблекрушения! Два за год! Ну и спляшут же сегодня Веселые Молодцы!

Я поглядел на него, и впервые во мне зародилось подозрение, что он лишился рассудка. Он поглядывал на меня, словно ожидая сочувствия, с робкой радостью в глазах. Новая грозящая катастрофа уже изгладила из его памяти все, что произошло между нами.

– Если бы только я мог успеть, – воскликнул я в негодовании, – то взял бы ялик и попробовал их догнать, чтобы предупредить!

– Ни-ни-ни, – возразил он, – и думать не смей вмешиваться. Тут тебе делать нечего. Это его, – тут он сдернул с головы шапку, – его воля. Ну до чего же хорошая будет ночка!

В мою душу закрался страх, и, напомнив дяде, что я еще не обедал, я позвал его домой. Напрасно! Он не пожелал покинуть свой наблюдательный пост.

– Я должен видеть, как творится его воля, Чарли, – объяснил он и добавил, когда шхуна легла на новый галс: – А они с ней хорошо управляются! Куда там «Христос-Анне»!..

Люди на борту шхуны, вероятно, уже начали понимать, хотя далеко еще не в полной мере, какие опасности подстерегают их обреченный корабль. Всякий раз, когда затихал капризный ветер, они, несомненно, замечали, насколько быстро течение относит их назад. Галсы становились все короче, так как моряки убеждались, что толку от лавирования нет никакого. Каждое мгновение волна гремела и вскипала на новом подводном рифе, и все чаще ревущие водопады обрушивались под самый нос шхуны, а за ним открывались бурый риф и пенная путаница водорослей. Да, им приходилось отчаянно тянуть снасти – видит бог, на борту шхуны не было лентяев. И вот это-то зрелище, которое преисполнило бы ужасом любое человеческое сердце, дядя смаковал с восторгом знатока. Когда я повернулся, чтобы спуститься с холма, он улегся на землю, его вытянутые вперед руки вцепились в вереск, дядя словно помолодел духом и телом.

Я возвратился в дом в тягостном настроении, а когда увидел Мэри, на сердце стало еще тяжелее. Закатав рукава по локоть и обнажив сильные руки, она месила тесто. Я взял с буфета булку и молча стал есть.





– Ты устал, Чарли? – спросила Мэри несколько минут спустя.

– Устал, – ответил я, подымаясь на ноги, – устал от отсрочек, а может, и от Ароса. Ты меня хорошо знаешь и не истолкуешь мои слова превратно. И вот, Мэри, что я тебе скажу: лучше бы тебе быть где угодно, только не здесь.

– А я тебе отвечу, – возразила она, – что буду там, где мне велит быть долг.

– Ты забываешь, что у тебя есть долг перед самой собой, – указал я.

– Да неужто? – ответила она, продолжая месить тесто. – Ты это что же, в Библии вычитал?

– Мэри, – произнес я мрачно, – не смейся надо мной. Бог свидетель – мне сейчас не до смеха. Если мы уговорим твоего отца поехать с нами, тем лучше. Но с ним или без него, я хочу увезти тебя отсюда. Ради тебя самой, и ради меня, и даже ради твоего отца тебе лучше отсюда уехать. Я возвращался сюда совсем с другими мыслями, я возвращался сюда домой, но теперь все изменилось, и у меня осталось только одно желание, одна надежда: бежать отсюда – да, это самое верное слово – бежать, вырваться с этого проклятого острова, как птица вырывается из силков птицелова.

Мэри уже давно оставила свою работу.

– И что ж ты думаешь? – спросила она. – Что ж ты думаешь, у меня нет ни глаз, ни ушей? Что ж ты думаешь, я бы не была рада выбросить в море это добро? (Как он его называет, Господи прости его и помилуй!) Что ж ты думаешь, я жила с ним здесь изо дня в день и не видела того, что ты увидел за какой-нибудь час? Нет, – продолжала она, – я знаю, что случилась беда, а какая беда, я не знаю и знать не хочу. И мне не доводилось слышать, чтобы зло можно было поправить, вмешавшись не в свое дело. Только, Чарли, не проси меня уехать от отца. Пока он жив, я его не покину. А ему осталось недолго жить, Чарли. Это я могу тебе сказать. Недолго… На лбу у него печать, и, может, так оно и лучше.

Я помолчал, не зная, что ответить на это, а когда поднял голову, собираясь заговорить, Мэри меня опередила.

– Чарли, – сказала она, – мой долг ведь не твой долг. Этот дом омрачен грехом и бедой. Ты здесь посторонний. Так бери свои вещи и иди в лучшие места, к лучшим людям. А если когда-нибудь задумаешь вернуться – будь то даже через двадцать лет, – все равно я буду ждать тебя здесь.

– Мэри-Урсула, – произнес я, – я просил тебя стать моей женой, и ты дала мне понять, что согласна. И теперь мы связаны навек. Где будешь ты, там буду и я – бог мне свидетель.

Едва я произнес эти слова, как внезапно взревел ветер, а потом вдруг все вокруг дома смолкло и словно задрожало. Это был пролог, первый удар надвигающейся бури. Мы вздрогнули и вдруг заметили, что в доме воцарилась полутьма, будто уже настал вечер.

– Господи, смилуйся над всеми, кто в море! – сказала Мэри. – Отец теперь не вернется до рассвета.

И тогда-то, когда мы сидели у очага, прислушиваясь к ударам ветра, Мэри рассказала мне, как произошла с моим дядей эта перемена.

Всю прошлую зиму он был угрюм и раздражителен. Когда Гребень вздымался особенно высоко, или, как выразилась Мэри, когда плясали Веселые Молодцы, дядя много часов подряд лежал на мысу, если была ночь, а днем – на вершине Ароса, смотрел на бушующее море и вглядывался в горизонт, не покажется ли там парус. После десятого февраля, когда на берег в Песчаной бухте был выброшен обогативший его бриг, дядя вначале был неестественно весел, и это возбуждение не проходило, но только менялось и из радостного стало мрачным. Он не работал и не давал работать Рори. Они часами шептались за домом с таинственным, опасливым видом. А если она задавала вопросы тому или другому (вначале она пыталась их расспрашивать), они отвечали уклончиво и смущенно. С тех пор как Рори заметил у переправы большую рыбу, дядя всего один раз побывал на Россе. Это случилось в разгар весны, при сильном отливе, и он перешел туда посуху, но задержался на дальнем берегу и, возвращаясь, увидел, что прилив вот-вот отрежет его от Ароса. С отчаянным воплем он перепрыгнул через полоску воды и добрался до дома вне себя от ужаса. Его мучили страх перед морем, постоянные и неотвязные мысли о море – этот страх сквозил в его разговорах, в молитвах, даже в выражении лица, когда он молчал.