Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 54

Златоуст Мориц

Когда я в первый раз поехал в гости к дядьке моей жены, тесть сказал, покашливая:

– Ты только это, не слушай его. Ладно?

– Как это? – удивился я. – То есть, в каком смысле?

– В буквальном, – буркнул тесть. – Он тебе мозг вынесет.

– Ну, что уж ты сразу, – не согласилась теща, – Мориц хороший, просто он рассказывает.

– Что рассказывает? – повернулся я к ней.

– Все рассказывает, – заворчал тесть, – всю жизнь рассказывает, от Ветхого завета. Там у них реки нет, а то бы он первым рыбаком был, насмерть заговаривает. Хотя он – охотник. Как начнет, ты сразу в уши что-нибудь вставляй или свисти. Иначе все, заговорит.

Теща за брата обиделась, а я был заинтригован. Люблю, признаться, рассказчиков. Мориц оказался колоритной фигурой. «Полтора на полтора», – сказал о нем тесть и, если преувеличил, то немного. Ростом Мориц не вышел, метр пятьдесят три для мужчины маловато, но в плечах был неимоверно широк. В местном сельпо сорочек на него не существовало, жена доставала ситец и шила сама.

Перед войной Мориц работал в цирке. Был мальчиком «на все руки»: подменял гимнастов – стоял в основании пирамиды, жонглировал булавами и медными шарами и даже увлекался вольтижировкой. Последнее сыграло свою роль. В военкомате задерганный капитан наспех спросил про образование и профессию, мельком глянул и вынес решение – в кавалерию. Капитан не успел заметить, что призывник весил больше центнера, решающим фактором оказались рост и навык работы с лошадьми. Мориц попал в корпус Доватора и провоевал ровно до известного приказа главнокомандующего. Как лицо немецкой национальности, полковой разведчик Гельфанд подлежал удалению с фронта. Его увезли в восточный Казахстан, где находилось место всем.

Когда мы познакомились, Морицу было далеко за пятьдесят, он говорил с сильным акцентом, но родной немецкий успел почти забыть. Жену он взял русскую, из раскулаченных. Но, если тетка Катерина («Моя Катушка», – любовно говорил Мориц) не забывала ничего, то сам Гельфанд не то забыл, не то простил все, что пережил на фронте и после фронта.

– Расскажи про войну, – попросил я как-то его (мы удивительно быстро перешли на «ты», несмотря на тридцать лет разницы в возрасте).

– А што фойна? – пожал плечами Мориц. – Эскатрон, по коням. Фперет! Са Сталина! Нафстречу: тр–тр–тр!!! Пулеметы! Мы – фперет! Фперет! Сто тватцать тшелофек.

Он замолчал, закурил какие-то мерзкие сигареты. Нигде больше я не видел таких сигарет, произведение какой-то местной табачной артели.

– И что же дальше? Как? – пристал я снова, не дождавшись продолжения.

– Как? А ты как тумаеш? Апратно. Фосем тшелофек. Бес лошатей.

– Почему? – не понял я.

– Ты что – турак? Пулеметы. Я ше говорю – тр! Тр-р!

– Ты обижаешься на это? – глупо спросил я.

– На кафо? – спросил в ответ Мориц. – Фойна. Кто польше финофат?

Мы редко говорили о войне.

Вскоре после смерти вождя народов, рудник, на котором работало население маленького поселка, закрыли. Оказалось, что он не так уж необходим. Несколько лет пытались наладить работу колхоза, но все как-то не складывалось. Мориц устроился сторожем на местную дизельную электростанцию. Называлось место его работы солидно, но на деле это было саманное строение, где невесть как попавший в казахстанскую степь шестицилиндровый дизель неизвестного происхождения крутил столь же неизвестный генератор. С его сомнительным прошлым Морица не взяли бы и сторожем, но выбирать было не из кого. Основное население поселка составляли ссыльные немцы, ссыльные чеченцы и ссыльные русские. Казахов было наперечет, но казахи считались коренным народом, поэтому председателем колхоза был казах. Жили, впрочем, дружно.

– На сватьбе пыл нетавна, – рассказывал Мориц, – парень – казах, тефка – хохлушка. Парень хороший, ряпой только немношка, немношка сильно. Тефка тоже нитшефо, справная. Путоф на восемь. Как Катушка моя. Нас с Катушкой посфали. Всех посфали, весь поселок. Твух паранов саресали. Порщ сфарили. Сишу. Ислам саходит с тафарищами. Ислама не снаеш? Чечен, хароший парень. Турак только, малатой, пройтет с котами. Корятший. Я ем. Он сел, тоше ест.





Сматрю: кости мне китает. Апгрызет и китает в тарелку. Ко мне. Преставляешь? Выпросил я его. В тферь. Он ше не отин. Фсех выпросил, с кем он пришел. Сел опять, ем. Смотрю: в окно лесет. Я у тфери фстал. Чечен лесет, я выпрасываю. Порщ в чашке остафает. Што телать? Он еще в окно лесет. У мне рук-то тфе фсего. Спасипа Катушке. Она борщ раслифала, пару черпакоф из катла в окно. В катле порщ корятший. Ушел чечен.

Мне насафтра на рапоту. Я пораньше пришел, профод кинул фокруг тфери. Триста фосемьдесят фольт. Прихоти, чечен. Сижу, жду. Нет никафо. На улицу фышел – фот он идет, Ислам. Холотно уше было. Морос утром. Он корятший, чечен фсегда корятший. Я его фзял и в почку. У нас там почка с фодой. Не лесет, тфердо в почке. Я посмотрел – лед. Три раза ткнул, пропил лед. Не стал пить, оставил его в почке. На трукой тень Мирза идет, старший у них. «Тафай, Мориц, трушить». Тафай. Нет, мы хорошо шифем, трушно.

В шестидесятых чеченцы уехали, уехали почти все немцы, многие русские, поселок опустел.

– Почему ты остался? – спросил я Морица.

– А кута ехать? – ответил он вопросом на вопрос. – В Ростоф-на-Тану? В цирк уше позтна, мои фсе померли. Тут хорошо.

– Что тут хорошего? – искренне изумился я. Кругом поселка лежала выгоревшая степь. Неизвестно почему, целинная лихорадка обошла эти места стороной. Тут не строили секретных полигонов, не находили больше никаких полезных ископаемых. Даже лагерей в радиусе тридцати километров не было никаких. Рудник закрыли, колхоз работал кое-как. Не было дорог, не было почти ничего. Год делился пополам: мороз и бураны в холодное время, изнурительный зной – во все остальное, плюс неделя-другая, разделяющие эти периоды, когда робко расцветала степь или шли один-два-три дождя. И все. Что здесь могло быть хорошего, я решительно не понимал.

– На охоту хошу, – говорил Мориц. – У меня сопака – снаеш, какая? У-у-у. Сферь. Итем с ней, – Мориц вставал с невысокой завалинки, показывал, как они идут, – втрук: стоп. Она фстает колом, фот так. Показыфает лапкой – там саяц. И патает.

– Зачем? – не понимал я.

– Как сатшем?! А фтруг я промахнусь по сайцу, по ней – нет. Фсяко пыфает.

– А тетка Катерина что делает?

– У нее – хосяйстфо. Тфе казы, пять куритс. Ты тумаешь, лехко? А я? Тоше знаешь… Окорот…

В небольшом огороде росла картошка, около хибары, где жили Мориц с Катериной, жались пара грядочек с луком и чесноком. Земли вокруг поселка лежало немеряно, земли никому ненужной, никем не тронутой.

– Почему не сажаете больше, почему не расширяетесь?

– Сатшем? Раньше пыло нелься, а сейчас уше не ната. Тетей нет. А сколько нам с Катушкой ната? Пустяки.

– Продавали бы.

Мориц смеялся до слез:

– Кто?! Катушка? Она бесплатно это-то отдает. Нашел спекулянтку.

– А ты?

– Я?! На базар?! Ты – турак?

В общем, это был философ натуральной школы, живший в мире со всем миром («трушно шифем»). Он не хотел ничего сверх самого необходимого. Его часто звали помочь, и он охотно приходил. Не все и не всегда было удачно.

– В прошлом коту сфинью посфали колоть. Мозес сфинью откармил. Хароший такой сфинья, путоф на тесять. В ательном сарайтшике. Пришло фремя калоть, а он поится или шалка ему, я не снаю. Пришел: пайтем, Мориц. Пайтем. Я куфалду фзял – не люплю острые претметы. («А как же шашка?» – перебил я бывшего рубаку). Не люплю, – повторил он с неудовольствием и продолжал, – пришли. Гофорю Мозесу: открой тфреку и отойти. Сфинья фыйдет, тут я его и утарю. Открыл Мозес тферку, сфинья фышел, а отойти он не успел. Я пыстро утарил. Как рас по калену попал. Нока в тругую сторону согнулся, сильно согнулся. Мозес закричал, сфинья испукался. Я фторой рас утарил. Упил. Почему Мозеса? Сфинью. Кстати, фтшера прихотил. Кто? Мозес. Про тепя спрашивал. Как хотит? Нока немношко не кнется. Софсем. Ни туда, ни сюта. Нитшего, трушно шифем.