Страница 18 из 21
– «Винтик-шпунтик».
– Еще раз. – Станиславский весь преобразился в некое устройство для демонстрации гласных – рек и согласных – берегов. – Какой винт?
– «Винтик-шпунтик»…
– Что означает последнее слово?
– Шпунтик? – Левинсон собрался как на пытку. – Это прозвище. Шутка.
– Шутка? – Станиславский был изумлен. – Но она же, голубчик мой, не смешна!.. Гм… Гм… Каков ее смысл?
– Ну, это как, например, – вступилась Мария Петровна, – как цветочки-василечки, как девицы-красавицы.
– Да, – с надеждой глядя на Лилину, громко сказал Левинсон. – Как елки-моталки…
– А вот это последнее совсем не дурно, – оживился К. С. – Цветочки, которые еще и василечки, красавицы, которые к тому же и девицы… Гм… Гм… Елки, да еще во втором значении и моталки, то есть некие моталки, сделанные, представьте, из обычных елок… Я понятно говорю?
Левинсон тряхнул головой.
– Итак, – резюмировал Станиславский, возвращаясь к основной теме. – Если Агнивцев с «А», то надо говорить и Асетин, но так как мы говорим Осетин, то, несомненно, следует произносить Огнивцев… Продекламируйте, пожалуйста, эти ваши моталки из елок… Или Гоголя?..
Станиславский, поправив пенсне, пристально, со вниманием разглядывал Левинсона в упор. Бедняга кожей чувствовал, как неторопливо передвигаются проницательные магнитные зрачки старца под козырьком нависших седых бровей. Заалели щеки, когда глаза К. С. задержались на них, потом вспыхнули уши, и невообразимые левинсоновские волосы, торчащие и до нынешнего времени во все стороны, казалось, залились рыжиной.
– Покорнейше прошу простить… – сказал вдруг К. С. и, поднявшись во весь свой гигантский рост, осанка его была отменной, легким шагом вышел из зала, но тут же вернулся, неся в руке томик.
– На всякий случай, – пояснил он. – Вдруг вы от волнения забудете слово, и все скомкается. Если вы готовы, молодой человек, и сосредоточились, то и начнем… – И передал книжку Лилиной.
Атмосфера разрядилась. Станиславский с явным интересом принялся следить, как Левинсон организовывал себе игровую площадку, как он перетаскивал тяжелые стулья, определяя места действия, вслушивался в его шепот, когда он называл действующих лиц, мысленно привязывая их к той или другой мебели, ободряюще вглядывался, как Борис, сосредотачиваясь все глубже и глубже, обретал все большую свободу. Когда же он закончил приготовления и поднял взор на экзаменаторов, паники в его глазах уже не было, а только лишь ум да затаенное лукавство, то есть именно то, что и теперь, когда Левинсон выходит на подмостки, делает его таким привлекательным для зрителей.
А дальше началась какая-то фантасмагория. Левинсон заметался между стульями, плюхался на один и произносил реплику Подколесина, мчался к другому и говорил за Кочкарева, потом вминался в кресло и, кокетливо обмахиваясь платочком, изображал Агафью Тихоновну или там сваху… И все – с гримасами и изменениями голоса. Он заикался за Кочкарева, кривил рот и пришепетывал, говоря за сваху, и так скашивал глаза, когда изображал Агафью Тихоновну, что радужки, казалось, соприкасаются где-то под переносицей. Конечно, это был балаган, но такой наивно-одержимый, такой бесхитростный и изо всех сил правдивый, будто никакого театра до Левинсона не было вовсе, и вот он сейчас, здесь, изобретал его сам…
Первым раздался непосредственный, повизгивающий смех Марии Петровны Лилиной, она задыхалась, не в силах перевести дух, зажмуривалась, чтобы хоть на миг не видеть эту всклокоченную потешную фигуру, с бешеной скоростью мечущуюся от стула к стулу. Зажимала уши, чтобы не слышать его клекочущий, какой-то птичий голос. Потом заухал как филин Константин Сергеевич. Его морщины растянулись, брови вскинулись, глаза сверкнули из-под пенсне, хохочущий рот был так откровенно раскрыт, что стали видны язык, зубы… Что-то ликующее было в хохоте Станиславского. Есть такая известная фотография хохочущего К. С., вот он и теперь хохотал именно так. Мария Петровна верещала тоненько-тоненько… А всклокоченный мальчик резво метался перед ними, пришпоренный великим смехом великих, и выкрикивал фразы на разные голоса.
– Конец!.. – загудел орган Станиславского. – Пощадите!.. Вс¸!..
Левинсон разом остановился и сник, словно упала птица, подбитая влет. И перестал дышать, не понимая, потешались ли они над ним или над его исполнением.
– Это так уморительно! – воскликнула Мария Петровна. – Я не помню, когда так смеялась…
Лицо Станиславского постепенно становилось серьезным, брови сдвинулись за дужкой пенсне, но в углах рта все еще играли веселые тени.
– Передайте вашей матушке, – сказал он весьма любезно, – чтобы она не волновалась, вы приняты… А собственно, чьей сестры вы сын?
– Не чьей, а медицинской… – прошептал Борис.
О Константине Сергеевиче Станиславском написаны сотни томов исследований, воспоминаний, записей репетиций, описаний поставленных им спектаклей и сыгранных ролей. Его жизнь прослежена буквально по дням, прокомментированы чуть ли не все его письма, собран огромный иконографический материал, до сих пор изучаются его эстетические воззрения и этическая программа. Опубликованы множества свидетельств его знаменитых современников и ревностных последователей. И все же я решился рассказать еще одну историю про Константина Сергеевича. Решился только потому, что в ней, на мой взгляд, особенно пронзительно звучит его такая неотразимая «детскость» гения, его вдохновенная убежденность в том, что перед Искусством все равны.
Вечная ему память!
Но что же происходило там, в Леонтьевском переулке, когда двое пожилых людей прекрасного облика со всей серьезностью и удовольствием глядели на метанья мальчика, который старательно, на разные голоса, изображая то мужчин, то женщин, то шепча, то выкрикивая, произносил фразы, выученные им наизусть?
Там происходил ТЕАТР. Тот самый ТЕАТР, который вот уже, наверно, двадцать пять веков завораживает своим волшебством человечество.
Стулья, расставленные на историческом паркете дома в Леонтьевском переулке, были сценой, уголок зала с колоннами – зрительным залом. Станиславский и Лилина – зрителями, а юный абитуриент – актером.
Все, как в программке: действующие лица и исполнители
Как-то давным-давно, когда я еще учился в ГИТИСе, Василий Григорьевич Сахновский на занятиях по режиссуре рассказал нам такой анекдот про Леонидова. Окружили Леонида Мироновича однажды молодые артисты и попросили, чтобы он коротко сказал им, в чем суть актерского дела. Леонидов раскрыл пьесу, которую держал в руке, на первой странице и произнес своим скрипучим голосом: «Видите, тут написано – “действующие лица”. Вот вы и действуйте…»
И сразу обнаружился и первородный смысл этих затертых слов: раз лица действующие, значит, они должны действовать!
Действующие лица и исполнители. Первые – это те, кто населяют пьесу. Их в природе нет. Зато вторые в природе есть, это артисты, которым придется осуществлять, выполнять, исполнять действия вымышленных лиц. Конкретность действующих лиц, если пьеса еще неизвестна труппе, изначально не большая, нежели конкретность вымерших крестьян, помеченных в ревизской сказке у Чичикова, который воспринимает их категорийно, на круг, мертвыми душами. В то время как для, допустим, Собакевича всякая мертвая душа из списка конкретна, имеет и внешность, и имя, и профессию, и, тем самым, индивидуальную человеческую ценность.
Вот и артист на читке пьесы поначалу выступает, так сказать, в роли Чичикова, деля действующих лиц на категорийные группы по социальным (ученый, рабочий, генерал…) или бытовым (муж, жена, дочь…) признакам, а затем переходит на роль Собакевича, конкретизируя действующее лицо и выискивая для него характерологические детали. Этот творческий процесс происходит в период застольной работы, скрытой от глаз зрителей, когда про персонаж, от имени которого артисту надлежит действовать, он говорит еще в третьем лице – «он». Потом же, когда роль, что называется, «размята», действенно проанализирована, когда определены место, цели, задачи существования данного персонажа во всей пьесе и в каждой ее сцене, про роль начинают говорить «я».