Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 110

Полковник сочинил бумагу — черновик её слепил за один вечер, потом сделал несколько поправок и переписал текст начисто. Тщательно поправил документ, расставил запятые и, когда фельдъегери из штаба корпуса привезли очередную почту, отправил с ними бумагу в Харбин. Попросил передать её лично генерал-лейтенанту Мартынову.

«Фельды» сели в почтовый вагон и отбыли в Харбин.

Отправил Корнилов бумагу и будто в пустоту какую угодил — ничто не шло в голову. Надо было немного отдохнуть. Таисия Владимировна вместе с детьми, с Натальей и Юркой, находилась в Петербурге, у отца, который в последние годы здорово сдал, согнулся, словно бы попал под удар сокрушительной паровой бабы, поседел, движения у него сделались неверными, рассеянными, речь временами пропадала совсем, он часами не мог произнести ни одного слова, только беспомощно шевелил губами. По лицу его катились слёзы. Таисия Владимировна чувствовала: если она уедет, то отца очень скоро не станет, без неё он быстро отправится в мир иной, поэтому Петербург не покидала.

Полковник Корнилов это понимал и не препятствовал Таисии Владимировне, хотя очень скучал по ней. Особенно плохо было, когда он оставался один, за окном чернела тоскливая долгая ночь, в этот поздний час полковник отпускал даже ординарца, в виски натекала затяжная саднящая боль, сердце наполнялось печалью. Приступы одиночества были такими ошеломляюще глубокими, сильными и продолжительными, что на глазах иногда наворачивались слёзы. Человек не может быть один, он создан для общения, для жизни с другими людьми, он очень быстро сгорает, если остаётся один.

Светлые минуты наступали, когда от жены приходило письмо, пространство вокруг разом наполнялось теплом, сам Корнилов делался совершенно другим человеком — у полковника даже становилось иным лицо, он начинал улыбаться, и эта улыбка, вроде бы совсем беспричинная, была понятна его подчинённым.

Он очень хотел увидеть Таисию Владимировну, Наташку, Юрку. Сын, судя по письмам жены, подрастал очень быстро, Наталья в его возрасте была много меньше. Известия о детях рождали в Корнилове радостное чувство: находясь далеко от своей семьи, он ощущал себя отцом больше, чем в те дни, когда семья была рядом.

Впрочем, судьба всякого офицера — это, по разумению Корнилова, судьба обречённого человека — он обречён на постоянные разлуки с семьёй, с домом, с женой, и пока иной судьбы у всякого офицера нет и быть не может. Не дано. Увы.

Корнилов ждал, что Мартынов на его предложение об увеличении штата отряда ответит немедленно — ведь в этом был заинтересован и сам генерал-лейтенант, но прошла неделя, за ней вторая, потом началась и третья, а от Мартынова — ничего.

Полковник поехал в Харбин. Мартынов принял его сердечно, полуобнял за плечи и заговорил тихо, очень доверительно:

   — Я получил, батенька, ваше послание и со многими положениями согласен, но... — Мартынов поморщился и умолк. — Вы понимаете, какую серьёзную силу представляет генерал-лейтенант Сивицкий?

   — А при чём тут Сивицкий? — непонимающе спросил полковник. — Это же вор, это... — Корнилов почувствовал, что он вот-вот задохнётся — что-то сдавило ему горло, он ощутил на своей шее чужие цепкие пальцы, и ему сделалось противно. Корнилов протестующе помотал головой.

   — При том, что от Сивицкого практически зависит жизнь нашего корпуса. Вы, полковник, просто слишком многого не видите, — голос у генерал-лейтенанта сделался брюзгливым, в нём прорезались трескучие наставительные нотки, под правым глазом задёргалась синяя нервная жилка, — слишком многого, — повторил он, — не видите и не знаете. — Мартынов заметил жёсткий, какой-то беспощадный взгляд Корнилова и умолк.

   — Да уж... Где уж нам, ваше высокопревосходительство, видеть с нашей-то колокольни, — произнёс Корнилов зло, — наша точка зрения — не выше ночного горшка...

   — Извините, полковник, — всё поняв, произнёс Мартынов, — но уж больно гадкий человек этот Сивицкий. Вы даже не представляете, какой гадкий...

   — Представляю, — прежним злым тоном проговорил Корнилов, — очень хорошо представляю, ваше высокопревосходительство.

   — Напрасно вы так, полковник, — голос Мартынова сделался виноватым, — я просто хотел уберечь вас от ненужных разбирательств.

Взгляд Корнилова наполнился горечью, полковник наклонил голову:

   — Благодарю вас, но...

Мартынов предупреждающе поднял руку:

   — Не надо, полковник. Иначе мы с вами поссоримся.

Давно Корнилов не ощущал себя так отвратительно, он почувствовал, как у него погорячели скулы, пространство перед глазами сместилось в сторону. Корнилов посмотрел в упор на генерала. Тот отвёл взгляд, глаза у Мартынова сделались какими-то бесцветными, очень холодными.





   — Хорошо, Евгений Иванович, — сказал Корнилов, — больше докучать вам этим делом не буду.

   — Докучайте, полковник, сколько угодно. Только это вовсе не означает, что каждой бумаге будет дан ход.

На улице шумел весёлый месяц май. Деловито покрикивали извозчики, разносчики зелени привлекали к себе внимание тонкими певучими голосами, на все лады хвалили свой товар, неподалёку от дома, который занимал штаб корпуса пограничной стражи, по тротуару ходил цирюльник в накрахмаленном белом халате и громко щёлкал ножницами — зазывал клиентов в обшарпанное матерчатое кресло, обещал любого дремучего бармалея превратить в писаного ресторанного красавца; рядом с цирюльником худой темнолицый кореец продавал с телеги древесный уголь — знал, что нужно русским кухаркам, любительницам гонять чай из хозяйского самовара.

У каждого были свои заботы, своя жизнь, суета эта никак не касалась полковника, она существовала сама по себе.

Около Корнилова остановилась пролётка с огромным рыжебородым мужиком, сидящим на облучке. Мужик был на старинный манер подпоясан широким шёлковым кушаком.

   — Господин полковник, не подвезти вас куда-нибудь? Прокачу с ветерком... К реке Сунгари, например, на набережную. Там очень хорошо дышится.

Корнилов отрицательно качнул головой:

   — Нет.

   — Может быть, к девочкам, господин полковник? — Мужик, сидящий на облучке, был настроен на игривый лад. — Есть очень хорошие девочки, господин полковник. Одна — ещё ни разу не целованная.

Корнилов вновь отрицательно качнул головой:

   — Нет.

   — Есть китаянки — пальчики оближете, ваше высокородие, есть две русские, два дня назад прибыли — одна из Москвы, другая — из Владивостока.

   — Я же сказал — нет! — Корнилов повысил голос.

Извозчик огорчённо крякнул и покатил дальше.

Воздух был прозрачный, имел желтоватый оттенок и пахнул мёдом.

Весна в Харбине, по сравнению с другими районами Китая, всегда запаздывала — это Корнилов знал ещё по своей службе в посольстве в Пекине, — она долго набирала скорость, но зато, когда она разгонялась, остановить её было невозможно... Запаздывала весна и сейчас. С недалёкой реки прилетал ветер, стоило ему чуть запутаться где-нибудь в харбинских проулках и стихнуть, как лицо начинало приятно покалывать тепло. Это был признак, что лето будет в Харбине жарким.

Харбин по китайским меркам — северный город, тут летняя жара ещё терпима, но какой она бывает на юге страны — это надо испытать на себе. Впрочем, что такое лютое китайское лето, полковник Корнилов знал очень хорошо.

Шумели тополя. Их в Харбине много, они отличаются от тополей, что есть в России, хотя летом от них противного пуха бывает не меньше, чем от тополей российских. Листья их клейкие, нежные, говорливые. Каждое дерево имеет свой голос и свою печаль, если прислушаться, можно даже понять, о чём говорят тополя, что просят... Речи их бывают горьки, как речи людей. Живому существу всегда чего-то не хватает, и сколько оно ни живёт на белом свете — всё борется, требует внимания, добра, ласки, понимания... Человек — не исключение. Пожалуй, даже напротив. Всё остальное — исключение, но не человек.

Китайцы звали харбинские тополя яншу.