Страница 18 из 110
Как-то летом на окраине станины волостные чиновники установили полосатый столб, на котором было написано: «До Санкт-Петербурга — 4209 вёрст, до Москвы — 3425 вёрст, до Омска — 720 вёрст». На столб этот очень любили мочиться станичные собаки, из-за чего он сгнил раньше времени.
Каркаралинская считалась крупной станицей — жило в ней сто двадцать семей, имелись три кузницы, приходское училище, кожевенный завод, водяная мельница, винный склад, церковь, почтовая станция и роскошное питейное заведение, в котором каркаралинские мужики оставили столько денег, что если их сложить вместе, то наверняка можно было бы построить такой город, как Омск.
Хоть и далеко стояли друг от друга в здешних краях казачьи станицы, хоть и мало было в них казаков — всё больше инородцы, кыргызы с текинцами и казахскими баями, а на войну здешнее войско выставляло девять полновесных конных полков. Корнилов до сих пор помнил рассказы степенных сивоусых каркаралинских дедов о Кокандском походе, о штурме Андижана и Хаккихавата, о стычках на Джамских дорогах. На Зайсане таких стариков уже не было, да и народу тут жило много меньше, чем предполагалось по рассказам Егорки Корнилова. В церковно-приходскую школу, например, еле-еле наскребали детишек для занятий, а в Каркаралинке дети сами бежали в школу, битком набивались в помещения частного дома, где их учил уму-разуму лысый «пигагог» с линейкой в руках.
Щёлкал он этой линейкой ребят по поводу и без повода, только лбы розовели от ударов, хотя Лаврухе Корнилову, например, доставалось редко — он был прилежным учеником. С одинаковым усердием он изучал арифметику и грамоту, основы истории, географии и русской литературы, Закон Божий и занимался гимнастикой — эти предметы были положены по программе церковно-приходских школ, отец одобрял Лаврухино усердие, даже гладил его по голове:
— Учись, учись, сынок, авось, как и я, в офицеры выбьешься, человеком станешь.
Ему очень хотелось, чтобы сын сделался офицером, и он очень обрадовался, когда Лавруха, уже в Зайсане, неожиданно объявил:
— Тять, я собираюсь поступать в кадетское училище.
Хорунжий даже слёзку с глаз смахнул, потряс головой согласно. Произнёс глухо, словно сам с собою разговаривал:
— Всё сделаю, наизнанку вывернусь, а помогу тебе стать офицером.
Лаврентий был благодарен отцу за это. Вон уже сколько лет прошло с той поры, а и по сей день, думая об отце, ощущает, как в висках начинает плескаться благодарное тепло, глаза делаются влажными. Хоть и несентиментальным человеком был капитан, а иногда ему казалось, что он вот-вот прослезится. Заботу отца он не забыл и когда окончил кадетский корпус, за ним артиллерийское училище в Петербурге и стал подпоручиком, две трети своего жалованья пересылал в Зайсан. Когда сын окончил Академию Генерального штаба и на плечах его засеребрились капитанские погоны с одним чёрным просветом, без звёздочек, отцу сделалось ещё легче: выпускникам академий было положено недурное жалованье.
Капитан Корнилов неожиданно увидел во сне, как к нему приблизилась мать, спросила что-то немо. Глаза у неё были встревоженными.
Мать произнесла что-то встревоженно, совершенно беззвучно, и опять Корнилов ничего не понял. В нём возникла досада, в горле раздалось бесконтрольное сипение, и он открыл глаза.
Была ночь. Над барханами с гоготом носился разбойный ночной ветер, сгребал с макушек разный мусор, песок засыпал лица людей, набивался в ноздри, хрустел на зубах. Капитан приподнялся на локтях, вгляделся в темноту: не ушли ли лошади?
Лошади находились рядом, бренчали трензелями[5]. Сна как не бывало — в горах, в пустыне вообще бывает достаточно трёх-четырёх часов, чтобы выспаться. Это в Петербурге надо спать сутками — и всё равно будешь чувствовать себя невыспавшимся. Над городом как будто плавает худой смог, давит на людей, рождает в них недобрые мысли, заставляет дёргаться, тратить свои силы на невесть что, на пустые прожекты и изматывает так, что человек перестаёт быть похожим на человека...
Капитан вгляделся в небо. Звёзд по-прежнему не было видно, лишь чёрный глухой морок — ни одного светлого пятна — да ощущение безысходности, которое замкнутое пространство рождает во всяком человеке. Тёмные ночи всегда были замкнутым пространством... Выходит, опять не удастся сориентироваться, значит, вновь они будут плутать по пустыне.
Корнилов ощутил, как в горле у него вспух твёрдый комок, задвигался, причиняя неудобство и боль, перекрыл дыхание, он закашлялся и, странное дело, после приступа удушья на несколько мгновений забылся.
Очнулся — ничего не изменилось: всё та же ночная темнота с глухим, плотно укутанным облаками небом, всё те же кони, вяло погромыхивающие уздечками. И — тишина. Огромная, в половину земли тишина, в которой увязали, тонули все живые звуки. Корнилов поёжился, откинул край кошмы, приподнялся и из-под руки оглядел небо — вдруг глаз зацепится за какую-нибудь звёздную искорку. Обшарил плотный тёмный полог от горизонта до горизонта — ничего не увидел. Глухо. Разочарованно откинулся назад, втянул в себя сквозь ноздри холодный воздух и замер — показалось, что рядом кто-то находится, то ли человек, то ли какое-то животное. Сунул руку за отворот кахмы, нащупывая револьвер.
Несколько мгновений он лежал неподвижно, вслушивался в вязкую, лишённую обычной гулкости тишину. Невольно подумал: а тишина такая из-за больших масс песка. Песок все звуки глушит, любой живой шорох делает мёртвым — в пяти метрах ничего не услышишь. Корнилов вздохнул, поднял голову.
Ощущение, что рядом кто-то находится, исчезло. Он вгляделся в темноту — никого. Но тогда что же заставило его проснуться, что вызвало некую внутреннюю оторопь? Что это, какая колдовская сила? На это капитан Корнилов ответить не мог.
И слева и справа громоздились, взбираясь в небо, бугрясь неровно, тяжёлые песчаные валы, это крупяное море старалось умертвить колдовством своим людей, не получалось — защитная сила человека была крепче шаманских чар пустыни.
И тогда пустыня решила действовать по-другому.
Минут через десять Корнилов, который так и не смог уснуть, неожиданно услышал, как ночную глухоту прорезал гулкий сыпучий звук. Он был негромкий, какой-то вкрадчивый, по-змеиному шипящий, будто из одного большого мешка в другой пересыпали сухое зерно.
Первым на звук среагировал Мамат, он проворно вскочил со своего места и закричал:
— Уходим отсюда, господин, скорее уходим!
Керим пружиной взметнулся на огрызке кошмы, который на ночь подстилал под себя — огрызок этот до дыр съела моль, — вскричал тревожно:
— Поющие пески! Мы угодили в поющие пески!
Странное прозвище! Пески были совсем не поющими, а глухими, тупо проглатывали всякий звук, рождали только одну песню — ватную, ни во что не окрашенную глухоту, в которой не было ничего живого — только мертвечина. Керим проворно взлетел в седло.
— Уходим, господин! Здесь оставаться нельзя. Песок засосёт нас!
Через минуту Корнилов тоже сидел в седле.
— Следуйте за мной! — вскричал Керим, поскакал по ложбине, проложенной между двумя барханами.
Следом поскакал Корнилов, пришпоривая коня и оглядываясь по сторонам — такую необычную подвижку песка он видел впервые, как впервые и слышал о поющей пустыне. Мамат замыкал тройку всадников.
Ложбина извивалась, меняла своё русло, также, как и всадники, убегала от песка, пытавшегося засыпать её.
Конь, на котором скакал Керим, заржал испуганно, визгливо, шарахнулся в сторону, увяз в песке, в следующее мгновение, выдираясь из капкана, вскинулся, поднялся на дыбы, взбил фонтан холодной мелкой крупы, снова заржал.
Корнилов придержал своего коня.
— Керим, помощь не нужна?
Керим вздёрнул над собой руку, махнул:
— Скачите отсюда скорее, господин! Я догоню вас... Или...
Про «или» Корнилов даже слышать не хотел, резко натянул поводья, его конь также поднялся на дабы. Конь под Керимом — чёрный как ночь, с белыми бабками, пугливый — был опытным, попадал в различные передряги и благополучно выходил из них — сам выходил и всадника вытаскивал из беды, он вырвался из цепкой хватки сыпучего бархана, Керим огрел его плёткой, и конь сделал несколько крупных скачков.
5
Трензеля — металлические удила, которые служат для управления лошадью, а также цепочка для удержания мундштука во рту лошади.