Страница 109 из 114
Малюта ахнул:
— Не благословит, государь! — И тут же понятливо закивал: — А мы его и порешим за это!
Иван Васильевич вздохнул, простота Малюты иногда его раздражала. Ну нельзя же быть этаким простачком! Кто сомневается, что Филипп никогда не благословит расправу? Но вот заставить его душу смутиться... это было даже заманчивей, чем благословение.
— Пусть помучается. В Новгороде Пимен, который особо Филиппу досадил. Хочу, чтоб и у Филиппа душа помаялась... Не может быть, чтоб хоть на минуту не захотел расправы над Пименом!
И снова ахнул верный Скуратов! Да уж, государь волен распоряжаться не только жизнью своих людишек, но и их душами. Велик Иван Васильевич, истинно велик, если может вот так заставить человека и свою душу продать!
Отрочь-монастырь, где под надзором жестокого и злого Стёпки Кобылин а сидел в мрачной и холодной каморке бывший митрополит, был почти по пути из Москвы в Новгород, возле Твери. Но государь не поехал туда сам, отправил всё того же Малюту Скуратова. Перед отъездом дал странный наказ: благословение спросить, но не настаивать. Если не даст, то порешить быстро, чтобы ничего сказать лишнего не мог. Делать всё наедине, без свидетелей. Скуратов видел, что государь хочет предупредить ещё о чём-то, но не решается. Спрашивать не стал, не желает доверять больше, чем сказал, — не надо.
Отрочь-монастырь мал и беден. Дали бы Филиппу волю, он бы навёл порядок. Но бывший митрополит сидел на хлебе и воде под семью замками без права писать и с кем-нибудь разговаривать. Степан не в счёт, тот сызмальства больше трёх слов за день не говорил, только бить горазд. Первое время угрюмый страж всё ждал, когда представится возможность к чему-нибудь придраться, чтобы ударить и Филиппа, но такого не получалось. Узник был послушен и совершенно непривередлив. Дадут сухой кусок хлеба и воду, и тому рад, а не дадут — не спросит.
А ещё глаза у него... Больше всего Степана поразили глаза Филиппа, умные, все понимающие, точно бывший митрополит знал даже тайные мысли человека. Сначала Кобылин злился из-за этого понимания, но потом осознал, что Филипп не осуждает. Даже за жестокость и злость не судит!
— А чего ж ты, святой отец, нашего государя судил перед всем народом, ежели людские грехи и промахи не судишь?
— Потому и судил, что с государя другой спрос. Он Богом данный, Его волю на Земле Русской представляет, а нас перед Ним. Значит, и милосердным таким же быть должен! А у государя людская кровь рекой льётся.
Стёпка всё больше пугался таких разговоров, ему бы плетьми бить опального, а он уже сочувствовал. Это сочувствие, словно весеннее солнце снег, разъедало злость Кобылина. Чувство было настолько новым, что Степан даже мучился. Он слышал рассказ о медведе, пущенном в келью бывшего митрополита и им с лёгкостью усмирённом, сначала смеялся, но со временем даже поверил. Чем дальше, тем больше верилось в подчинение дикого зверя одному взгляду Филиппа.
Зато возникало новое сомнение. Однажды спросил, мол, почему бывший митрополит так же с царём не разговаривал... Филипп вздохнул:
— Разговаривал, и не раз, да только видишь, что вышло...
Кобылин немного подумал и для себя решил, что это у государя советчики такие жестокие, а сам он никак не может быть недобрым...
Когда 23 декабря в монастыре вдруг появился Григорий Лукьянович, Степан решил, что, видно, передумал государь и прислал за бывшим митрополитом, потому как лучшего советчика ему не сыскать. Но Скуратов прощать Филиппа не собирался, Кобылина посохом огрел по хребту, увидев послабление. А послабления-то всего было — крохотная лампадка перед образами в углу каморки. И это показалось много для Мал юты, так хватил стража, что у того в спине хрустнуло, Степан разозлился, но не на Скуратова, а на Филиппа, из-за него побили...
Григорий Лукьянович махнул Степану рукой, чтоб вышел вон и не появлялся на глаза, что Кобылин выполнил с удовольствием, убравшись вместе с отрочским игуменом на ветхое монастырское крыльцо.
В каморке так темно, что не спасли и две свечи, внесённые для Малюты. Тени метались по влажным, чёрным стенам, по убогому ложу, на котором стопкой сложено какое-то тряпье... Скуратов усмехнулся: аккуратен Филипп, даже в узилище у него порядок. Сам узник стоял на холодном каменном полу на коленях, вознося молитву к Богу. «Нарочно, что ли, встал, чтоб и я постоял?» — подумал Григорий Лукьянович. Вздохнул и чуть отступил к стене. Ладно, пока покажем смирение, потом будет другое. Он уже предвкушал, как смутит своей просьбой Филиппа, ну не может даже такой человек, как бывший митрополит, не желать наказать обидчика! Ведь немало из-за Пимена пострадал...
Старец долго стоять на коленях не стал. Закончил молитву, произнёс: «Аминь» и поднялся с колен. С трудом проследовал к ложу; с трудом же присел на краешек. Филипп был уже стар и после всех бед довольно немощен телесно, но глаза старца всё так же мудры.
— Святой отец, государь просит благословения на поход в Новгород...
Филипп только вскинул глаза, ничего не ответив. Малюта почувствовал тайное злорадство: ага, вот оно, начинается! Чтобы было совсем ясно, добавил:
— Новгородского епископа Пимена в измене обвиняют.
Даже в темноте была видна усмешка бывшего митрополита. Скуратов напрягся — радуется Филипп? Но тот ответил совсем другое:
— А что ж государь сам не пришёл?
И отвернулся, точно всё заранее знал о замыслах Малюты. Скуратова перекосило: он что, и впрямь смерти не боится?! Григорий Лукьянович стоял близко к ложу Филиппа, потому как сама каморка уж очень мала. Рука его сама потянулась к подушке, лежавшей поверх остального тряпья. Нащупав подушку, Скуратов ещё раз спросил уже злым голосом:
— Так благословишь на доброе дело государя нашего Ивана Васильевича?!
Ждал возмущения: «Доброе?!», а услышал:
— Делай скорее то, за чем пришёл.
И не выдержал Григорий Лукьянович, подушка накрыла лицо Филиппа, прижалась к его носу и рту, не давая дышать. Сначала ноги узника поневоле дёрнулись, ведь любой человек хочет жить, даже тот, кто ждёт смерти. Но, почти сразу осознав свой последний миг на земле, Филипп успокоился.
Не ожидая, что всё получится так легко, Скуратов зачем-то всё жал и жал подушкой уже задушенного Филиппа. Потом опомнился, отбросил её в сторону, за лежанку, заставил себя вглядеться в неподвижное лицо узника. Понял, что тот мёртв, выскочил за дверь. Коридор был пуст, постарался Степан Кобылин, ни к чему слушать, о чём беседует царский посланник с бывшим митрополитом.
Сапоги Малюты затопали к крыльцу, рванул на себя дверь с криком:
— Недоглядели?!
Игумен ждал его на ступеньках ни жив ни мёртв. Крик Скуратова заставил игумена побледнеть окончательно. Мысли бедолаги метались живее мышей, застигнутых котом в поварне. Что там в келье Филиппа случилось?!
— Недоглядели?! Уморили опального смрадом печным?!
С забора взметнулась стая ворон, точно выжидавшая свою добычу. Их «кар-р-р!» заставило вздрогнуть старцев не меньше скуратовского вопля.
Тут и игумен, и даже тугодум Степан Кобылин поняли: Филиппа больше нет, но на себя вину за это Скуратов брать не собирается. Игумен спешно осенил себя крестом, а Кобылин бухнулся на колени:
— Не вели казнить, боярин!
Скуратов для виду погневался, но обещал перед государем слово замолвить, мол, не со зла недогляд был, без злого умысла, по нерадивости...
Григорий Лукьянович так и доложил Ивану Васильевичу, мол, помер опальный старец Филипп от неуставного зноя келейного по недогляду его стражей. И замер от раскатов царского голоса:
— Да как посмели! Погубили Филиппа?! На кол посажу!.. Велю самих казнить смертию лютой!
Ужас сковал сердце Малюты, но подняв глаза на Ивана Васильевича, он увидел насмешку в царском взгляде и понял, что крик для других, а для него самого вот эта усмешка. Бухнулся на колени, как Стёпка на монастырском крыльце, запричитал: