Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 173

«Нормальный» выход из положения: вернуться в Фонтейн с мужем и ребенком — исключен. Кендалы по-своему правы, усматривая в зяте причину несчастий. Писатель создает трудную, но отнюдь не выходящую из повседневного ряда ситуацию, которая как бы сама собой сложилась из отношений хороших в общем-то людей. Он ставит героиню перед тяжким выбором, таким тяжким, что она и не подозревает.

Не совершила ли Ева ошибку вторично, решив оставить мужа, думалось — на время, и вернуться с сыном в отчий дом?

А может быть, та, первая ошибка была вовсе не ошибкой: она познала радость супружества и материнства?

Кому больше нужна она и ее помощь — родному отцу, у которого как-никак есть ее сестра и брат, или совестливому и пассивному отцу ее ребенка?

Такие или примерно такие вопросы не формулируются, разумеется, в хорошенькой головке Евы, не формулируются и писателем — иначе перед нами был бы трактат, а не роман. Они и десятки других подобных вытекают из самой ткани произведения, из неожиданной, «нелогичной» логики поведения и положения. Они непременно встают перед вдумчивым читателем, который не довольствуется перипетиями увлекательной фабулы, а пытается проникнуть в неявный смысл происходящего. Ответить на них трудно, а если учесть все «за» и «против», почти невозможно. Так же трудно или невозможно, как в самой жизни — будь то в Виргинии или где-то еще. Писатель поступает мудро, по-художнически, не предлагая ответов. Он лишь будит нашу мысль и наше нравственное чувство, рождает ощущение нашей личной причастности к душевным коллизиям героев, заставляет переживать так, как если бы все это случилось с тобой. Такое «лишь» многого стоит.

Прайс знает — и внушает это знание нам, — что так называемые личные проблемы, которые постоянно встают перед всяким человеком, затрагивают отнюдь не одно лицо: именно с них начинаются отношения социальные. Их не разрешить волевым усилием без опасности нанести обиду другому, причинить ему неприятность или горе, навлечь беду. Их разрешает течение самой жизни, само время и то лишь в конечном итоге.

Ева возвращается в Фонтейн и застревает там безвыездно, целиком посвятив себя уходу за больным отцом и воспитанию сына. Нет, недаром она — из рода Кендалов, а те научились одиночеству, но замкнули сердца. «Может быть, их сердца запечатаны потому, что полны, — они заполняют жизнь друг другу, и им больше никто не нужен».

Форрест отправился на поиски пропавшего отца, нашел его, жалкого и больного, в Ричмонде, тут же потерял его и вскоре тоже надолго осел в своем ветхом фамильном доме.

История сближения и разрыва Евы и Форреста, их неудавшегося брачного союза развернута в первой книге, хотя последствия его протянутся потом по всему роману на добрые сорок лет. В известном смысле эта история имеет базовое значение, являет собой некую мысль, которая, варьируясь в зависимости от места и времени и личных качеств ее участников, повторяется в будущем — и в прошлом. С равным успехом за базовую ситуацию можно принять взаимоотношения родителей Форреста или mutatis mutandis[2] родителей Евы, людей, вошедших в возраст к Гражданской войне в США. Можно было бы пойти даже дальше, в предыдущее поколение, ретроспективно захватываемое романом.

Многократная репродукция базовой ситуации буквально на всех уровнях сюжета, настойчивая повторяемость картин коренных жизненных состояний и процессов: рождение, самоидентификация человека, любовь, брак, стремление к воспроизведению себе подобных, смерть — создает рамку для идейно-художественных итогов романа.





В несложившейся судьбе сына Евы и Форреста, доброго и совершенно бесхарактерного, инфантильного юноши, как бы воспроизводятся их собственные биографии. Как и они, Роб с малолетства испытал чувство покинутости (заботы матери устремлены на старого Кендала) и нарастающего недовольства. Домашние его чуть ли не на руках носят, но ему нужно что-то другое, что — он и сам не сказал бы толком. Он — из племени «детей на дороге».

Кровь пути кажет. Подобно матери, он совершает «побег в жизнь из темной паутины тех, кто вскормил его». Подобно деду Робинсону Мейфилду-первому, которого гнали по жизни «бурные неудовлетворенные страсти», внук тоже совершает свою изрядно помельчавшую робинзонаду. В ней много всякого: приступы отчаяния на грани самоубийства, проблески надежды, физический труд до изнурения, чтобы забыться, нудное учительство, кратковременные утешения в женских объятьях.

Словно бы мимоходом Прайс роняет: «Роб задумывался редко». Это беглое замечание — писатель вообще не склонен описывать психологические состояния — не столько свидетельствует о духовной скудости Роба, а скорее подтверждает наше впечатление об импульсивности его натуры, о явном перевесе эмоционального, чувственного начала.

Не должен вызывать особого недоумения и негодования тот факт, что в романе значительное место занимают любовные влечения и переживания. В изображении деликатной сферы интимной жизни писатель двойствен. Не то чтобы он впадал в биологизм или физиологичность — а такая ловушка всегда подстерегает художника, взявшегося за тему любви, брака, уз крови и т. п. Дело в ином.

Прайс представляет чувственную близость как удовлетворение естественной потребности человека. Неожиданны и непредсказуемы изгибы любовного чувства, и все же по сути своей любовь — такова мысль автора — очень простая вещь. В реальной житейской практике любовные отношения на страницах романа показаны как нечто такое, что нужно человеку и приносит ему радость, покой, самоуважение (пусть порой иллюзорные — в данном случае это не имеет значения), что снимает внутреннее напряжение. Говоря о любви, персонажи не случайно заменяют это понятие простыми, более конкретными словами, обозначающими виды человеческого общения: «помогать», «дарить», «прощать», «утешать», или «долг», «безопасность», «дом».

С другой стороны, момент психосексуального переживания нередко предстает у Прайса как проникновение в самое ядро, в смысл человеческого существования сквозь оболочку умствования и условностей, как раскрытие некой сущностной тайны бытия, и это немедленно сказывается на эстетической стороне романа.

В американской литературе есть устойчивая и славная традиция риторики, протянувшаяся от «Моби Дика» до романов Томаса Вулфа, кстати, тоже уроженца Северной Каролины, и дальше. Обычно она связана с героикой или высокой трагедией и передает напряженный моральный пафос. В южной ветви романа эта традиция под пером эпигонов нередко иссушается, оставляя омертвелые формы, из которых ушла горячая кровь таких понятий, как долг, любовь, вина, честь. Роман Прайса тяготеет к этому речевому потоку. Писателю тоже свойственна некоторая приподнятость слога, высокопарность и даже стилистическая вычурность — особенно в авторской речи. Но именно в интимных сценах он подходит к той опасной черте, за которой утрачивается художественная мера.

Редкий персонаж Прайса достигает органичного слияния телесных и духовных побуждений. Большинство же принимает свои желания за потребности, но то, что тебе хочется, далеко не всегда совпадает с тем, что тебе действительно нужно. И им, особенно прайсовским мужчинам, не дано познать счастье настоящей любви. Показательна в этом смысле фигура Роба. Многие делят с ним ложе — тонкая Рейчел, язвительная Делла, терпеливая Минни Таррингтон, не говоря уже о случайных связях. Ему даже мнится иногда: вот оно, наконец-то! Но потом наступает похмелье и еще более сильное душевное опустошение — и все из-за неосознанно-потребительского отношения к женщине, без самоотдачи, без любви. Как легко добиться ее, и как трудно ее дарить, — говорит кто-то. Всеми способами Прайс не устает выявлять оппозицию «чувственная близость — духовная изоляция», которая прямо соотносится с главными установками романа.

В конце жизни Робинсон Мейфилд-первый мастерил аляповатые деревянные фигурки предков, это помогало ему вытерпеть время — потом в них будут пристально вглядываться его потомки, пытаясь в прошлом найти ключи к настоящему.