Страница 111 из 115
Скоростиица — это скорость,
Скоростннца — это век.
Это время наше, то есть
Самый скорый человек!
Но Боков не был бы Боковым, если бы он, используя фольклорные приемы, не привносил в стихи свой личный опыт и творческую страсть.
ИГОРЬ КОБЗЕВ
Говорят, что слова от частого употребления меркнут, теряют свое первозданное обаяние. И да и нет. Меркнут лишь те слова, за которыми стоит незначительное и преходящее. Но вот уже сколько веков поэты и влюбленные всего мира произносят слово «любовь», а оно от этого не становится хуже. Почему? Да потому, что оно, подобно аккумуляторной батарее, способно восстанавливать утраченную энергию. Прикоснется к влюбленной душе и опять засветится.
«Специализироваться» на любовной теме нельзя. Для того чтобы писать о любви, нужно любить. Читая «Настоящую любовь» Игоря Кобзева, я верю, что она способна произвести перемены в сознании человека, когда меняется взгляд на жизнь, на прошлые привязанности.
Когда, наконец, с настоящей любовью
Сведет вас судьба
И отхлынет туман —
Какой обернется ревнивою болью
Всех прежних романов
Цветистый обман!
За боль недоверья,
За день подозренья
На светлом снегу ваших солнечных снов.
Вы взглянете с ненавистью и презреньем
На все увлеченья минувших годов.
Минувшие увлеченья выглядят постыдной сделкой со своей совестью. Но в этом же стихотворении есть строки, которые ослабляют, снижают эту высокую тему. Стихотворение делится как бы на две части: в первой критической, части есть убедительность, во-второй, где поэт говорит об идеальной любви, обнаруживается слабость мечты, короткое замыкание на быте, отчего приветствуемая любовь та же, что и отвергаемая.
Пусть было бы все без пережитой скверны,
Чтоб сам ты в изменах не наторел,
Чтоб где-то ждала тебя свято и верно
Невеста,
Почти как в монастыре.
Чтоб было все чисто, Как ясная зорька, Пусть с танцем
(Но с легким румянцем стыда),
С крахмальною скатертью,
С криками: «Горько!»
С одной мечтой:
«Навсегда?»
«Навсегда!»
Что связывает поэт с настоящей любовью? Не очень великое: чтобы невеста ждала любимого свято и верно, «почти как в монастыре». К настоящей любви поэт приписывает «легкий румянец стыда» возлюбленной, крахмальную скатерть. Одним словом, в конце хорошего стихотворения поэт нарисовал идеал чистенького благополучия. Все это можно получить и без настоящей любви.
И еще одно замечание по поводу выражения «почти как в монастыре». Дело не столько в том, что сравнение устаревшее. Оно неверно по существу. В монастырях, как известно, жили «Христовы невесты». Они ничего не ждали, кроме встречи с богом. Терпеливость обреченных на ожидание едва ли подходит к настоящей земной любви.
ЕЩЕ О СЕБЕ
ОТВЕТЫ ЧИТАТЕЛЮ
Василий Дмитриевич, чем объяснить тот факт, что долгое время Ваше творчество находилось в «тени критики», хотя уже в те годы были написаны многие известные ныне стихи и поэмы, среди которых такая полюбившаяся читателю вещь, как «Проданная Венера»?
Вопрос трудный, чтобы отвечать на него самому. Есть опасность впасть в пристрастия. Однако факт: о моих стихах и поэмах, написанных до «Проданной Венеры», в положительном смысле критика заговорила значительно позднее. Вдруг она заметила и оценила даже то, что прежде печаталось с трудом, а то и вовсе не печаталось. Значит, причина равнодушия критики крылась не в моих стихах, а в чем-то внешнем — в самой критике, например, в ее главенствующих взглядах на поэтические ценности, а может быть, и в состоянии тогдашней поэзии. Словом, тут уже есть возможность общего анализа и объективных суждений. Для этого надо кое-что припомнить.
Было бы несправедливо говорить, что поначалу критика меня совсем не замечала. Мне довелось быть участником Первого совещания молодых писателей в 1947 году, на которое я привез свою первую книжицу — «Лирическую трилогию» — и небольшую поэму в рукописи «Марьевская летопись». Семинар Николая Асеева, куда входили такие критики и поэты, как В. Шкловский, Л. Озеров, В. Звягинцева, М. Парный, принял меня довольно хорошо. Тогда же о «Марьевской летописи» одобрительно отозвался Александр Твардовский. После совещания мое имя стало изредка появляться в газетных и журнальных статьях в ряду имен, которые хотели отметить знаком плюс. В газете «Труд» появилась статья М. Парного, в которой тот писал о стихах В. Семакина и моей «Лирической трилогии». Но добрые слова критика не смогли одолеть того негативного отношения, которое уже сложилось к моей первой книге, особенно в Новосибирске.
Конечно, я и сам ни тогда, ни позднее не рассматривал свою первую книгу как бесспорную удачу. Но теперь для меня совершенно очевидно, что из нее потом вышли почти все мои поэмы, в том числе и «Седьмое небо». Значит, было в ней нечто для меня принципиальное, как и для критики — в плане ее неприятия. В чем же мы тогда разошлись? Меня обвиняли в эстетстве. Моим судьям казалось странным, неестественным, что кадровый авиастроитель, мастер, а пишет о любви и музыке, авиационный завод поместил под землей, больше того — впустил туда шустрого воробья. Некоторые помнили вариант строчек и осуждали за «лирическое отступленье на глубину своей души», толкуя эти строчки как уход от действительности, а не приход к человеку, к его духовному миру, к его психологии. Между тем время требовало именно такого прихода к человеку.
Мне часто приходится получать письма молодых поэтов с отвергнутыми или разруганными стихами. При этом некоторые из них предусмотрительно напоминают мне о судьбе многих собственных моих стихов. В отдельных случаях даже при явной возможности напечатать некоторые стихи я не мог сказать ничего определенного, хотя допускал, что после новой результативной работы этого поэта старые, отвергнутые стихи тоже могут быть замечены и оценены, если путь к хорошему результату шел через них. Тогда в свете позднего результата они приобретают новое значение, как игровые ботики Петра после появления его настоящего флота.
Пробуждение интереса критики к моей работе вообще отчасти можно было бы объяснить ситуацией, о которой я только что сказал, то есть появлением в 1956 году поэмы «Проданная Венера», а через год еще двух — «Золотой жилы» и «Дуси Ковальчук». Но в том-то и задача, что и они были замечены не тотчас. Дело в том, что в нашей стране в эти годы происходили большие социальные сдвиги, поднявшие тонус общественной жизни, что не могло не сказаться благотворно и на поэзии. Что греха таить, если не считать нескольких крупных поэтов, таких, как А. Твардовский, М. Исаковский, А. Прокофьев, Н. Тихонов и другие, стоявшие в том же ряду, в общем потоке нашей послевоенной поэзии было много риторики, декларативности, дежурных песнопений. Отвергаемый редакциями, пробовал и я ступить на ту же стезю, но у меня что-то не получалось. Помню, с одним из моих стихотворений, написанным в начале пятидесятых годов, случилось нечто забавно-поучительное. Оно было о том, как я приезжаю из Москвы в родную деревню, как меня расспрашивают, где я в Москве живу, с кем встречаюсь, разговариваю, — может быть, с человеком очень высоким. Были в стихотворении такие строчки:
В часы надежд
В часы сомнений
Я разговариваю с ним.
Когда я принес это стихотворение в редакцию столичной газеты, редактор прочел его и, подчеркнув строчку, сердито спросил:
— Каких таких «сомнений»?! — и вернул мне стихи.
Прошло несколько бурных лет. В общественной жизни произошли большие перемены. Многие старые ценности канули в прошлое, шли поиски новых. Мне почему-то захотелось все же напечатать отвергнутое прежде стихотворение. И на этот раз внимание редактора остановилось на той же строчке, но уже на первой ее половине. Он пожал плечами и сказал: