Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 5



Исаак Гольдберг

Там, у откоса...

Из цикла «1906-й год».

Посвящаю Риманам, Минам, Меллер-Закомельским, Рененкампфам и другим палачам народа.

1

У машиниста Егорушкина был крепкий затылок, жилистые, широкие в ладонях руки и маленькие голубые глаза. Он был силен, упрям и добродушен. У начальства был на хорошем счету как надежный и опытный машинист, среди сослуживцев пользовался большой популярностью и слыл за непобедимого в ежемесячных попойках.

При станции, на которой находилась бригада машинистов, вырос большой поселок. Там жили только одни железнодорожники: служащие и рабочие.

Когда началось это и когда к Егорушкину пришли товарищи с предложением оставить работу, он молча согласился. Но далеко, в тайниках души, у него мелькнула мысль: «А ведь прогорит!» Когда в разгар событий через станцию спешили какие-то люди и нужно было развить скорость движения до «молнии», призывали Егорушкина, и он вставал к знакомому месту своему у рычагов кранов и ключей. Вез с той быстротой, как никто не возил, и все же думал: «Нарвутся!..»

И, наконец, когда теперь над станцией распростерлась жуткая тишина и подавленность и не слышно громких голосов, не гудят гудки, не бьет колокол, теперь Егорушкин выходит каждый день на опустевшую платформу, глядит в ту сторону, где стояли закоптелые, молчаливые здания мастерских, и с мимолетною грустью соображает: «Сорвалось!..»

Оборвалось «это» внезапно. Откуда-то налетело известие, что там, на Западе, происходят ужасы. Рассказывали о сотнях виселиц, о расстрелах без суда, о пьяных оргиях над трупами. Не верили, бодрились. Кричали:

— Вздор!.. Слухи бабьи!.. не верьте!

Но верили. Находились, и много было таких, что верили. А на станции делалось все малолюдней, все тише.

Егорушкин ходил среди людей, прислушивался к толкам и усмехался.

— Ишь, храбрецы!.. Ужасы какие придумывают!.. Ну, сорвалось... не выгорело... В другой раз, может, и удасся!.. Только — лежачего не бьют!..

И те, кто не поддавался страху пред идущими слухами, кто не расходился, все-таки чувствовали, что, действительно, лежачие здесь, вокруг. Проигравшие сражение. И в этом сознании было больше ужаса, чем в страхе перед неизвестным. Неизвестным, что царит и властвует на Западе.

Жандарм, который во время событий, сохраняя собственное достоинство, всем и каждому говорил, что он только служащий, что будет новый господин — и он и ему будет верой и правдой служить, — теперь молчал и внимательно приглядывался ко всему, что творилось на станции. Ходил в телеграфную комнату, присаживался к аппарату, поближе к телеграфисту Пронину и, казалось, бесцельно глядел на узкую ленту бумаги, на которую редко, редко ложились неизвестные странные знаки — вести, идущие оттуда.

Часто Пронину делалось неловко в его присутствии, и он, скрывая раздражение, хотя оно и выступало большим румянцем на угристые щеки, тихо говорил:

— Не понимаю, Сафронов, чего вам интересно торчать здесь! Глядите, ведь ничего-то вы не понимаете... Только над душой виснете!..

Губы Сафронова складывались в сладкую улыбку:

— Любопытно... все соображаю — умная штука, — этот телеграф...

И сидел, глядя по-прежнему на узкую ленту бумаги.

С Егорушкиным жандарм был в очень хороших отношениях. К нему он изредка заходил на его холостую квартиру и заводил разговоры о пустяках. Изредка даже пил с ним вино.

Как-то, в одно из таких посещений жандарма, Егорушкин шутя спросил его:

— А что, Никифор Савельич, когда ваша возьмет, вздернешь ты меня или нет?

Сафронов повертел в руках пряник, которым закусывал, оглядел его со всех сторон и вздохнул.

— Это, Павел Сергеевич, смотря по обстоятельствам... Ежели будет надобность, то, конечно...

И оба смеялись...

Так уже с неделю жили на этой станции. Было страшно на ней, висел кругом какой-то затаенный страх, но жизнь казалась ровной, спокойной. Только какая-то лень охватила людей, сковала их руки, сковала действия, их мысли.

В морозное утро к Егорушкину прибежал встревоженный монтер Лунин.

— Не слыхал? — с порога, задыхаясь, спросил он машиниста, — не слыхал про депешу-то?



Егорушкин пил чай. Отставив блюдечко на стол, он пристально оглядел вошедшего.

— Какая депеша? Говори толком... Да проходи. Присаживайся!

Лунин прошел в комнату и рассказал.

Утром с ближайшей большой станции была передана депеша. Сообщили, что по дороге едет генерал М. с отрядом семеновцев и наводит порядки. У него с собой широкие полномочия. Здесь же, в вагон-салоне, он творит суд, а на платформе свершается расправа. Хуже всего достается бастовавшим линейным служащим. Секут, вешают...

Егорушкин задумчиво глядел куда-то и соображал. Он пытался схватить какую-то мысль, и видно было, как трудно ему справиться с ней. Но вот лицо его просветлело. Он насмешливо оглядел хмурого и встревоженного Лунина и громко рассмеялся.

— Бабы вы, бабы!.. Уже целую неделю об этом толкуют, а вы вот сейчас и всполошились! Ведь вранье это. Сплетня.

— Какая сплетня! — угрюмо вскинул голову монтер. — Депеша-то всего с полчаса как получена...

— И это ничего не значит... Раньше так же болтали... Не верь и не беспокойся... Чай лучше давай пить...

Лунин молчал.

Ворот рубашки у Егорушкина был расстегнут и оттуда виднелась волосатая грудь. Лицо благодушное, и губы, оттопыриваясь, жадно вбирали с блюдечка чай. Поставив со звоном стакан на блюдечко и придвигая его к самовару, он благодушно говорил Лунину.

— Чтобы этак, как вот ты говоришь, ездили да людей хватали и вешали или секли — этого не может быть. Никогда... На то суд есть. Он может разобрать. Суд-то у нас гласный... Всему миру ведомо о том, что и как судит он. Неправды, братик мой, не может в нем быть... Так вот. А ты говоришь — депеша! Пугаешься! Заячья в тебе, Лунин, душа... Право...

Монтер ушел от Егорушкина озлобленный. Он все против чего-то предостерегал машиниста. Но тот ухмылялся, хлопая его по плечу, и дразнил «заячьей душой». И в глазах его не было страха.

Днем Егорушкин встретил у станционного помещения жандарма Сафронова. Издали еще тот закивал головой и поманил к себе пальцем.

— Про депешу, поди, слыхал?— спросил он так же, как Лунин.

Егорушкин рассмеялся. Сафронов удивленно оглядел его. Поймав этот взгляд, Егорушкин, не переставая улыбаться, спросил его:

— А что, и ты веришь?..

— Всяко бывает... всяко... — тихо, точно крадучись, ответил Сафронов. Но сейчас же оправился: — Чтобы да первого встречного — это никак не может быть... Ни в какой статье...

— То-то, — довольный собою согласился машинист.

II

Ночью Егорушкина разбудили. У постели стояли люди. Блестели штыки. Все незнакомые люди, и среди них Сафронов. Стоит — а лицо у него иное, не вчерашнее, не обыкновенное. Чужое лицо, кем-то обмененное.

— Одевайтесь! одевайтесь! Нечего-с... время не ждет. — И голос не тот. Отрывистые слова, скрипучий, громкий голос...

Егорушкин соскочил с койки.

— Это, брат, что за напасть?

— Потрудитесь одеваться... Некогда!

Машинист оглянул свою комнату. И она точно не такая, как всегда. Желтым светом освещены стены. Тени ползают по потолку, по полу. Беспорядок кругом.

Он оделся. В сердце вползло что-то холодное. Уже не хотелось спрашивать. И было противно глядеть на Сафронова, который прячет свои глаза и лицо у которого окаменело.

Вышли. Тесным кольцом сдавили вокруг солдаты и гулко скрипят их шаги.

Станция ожила. Горели все фонари, ходили люди. Длинной, теряющейся на западе полосой, вырос поезд.

Егорушкина подвели к кучке людей, окруженных караулом. Он увидел и Пронина, и Лунина, и помощника начальника, и многих других. Молчаливым стадом, застигнутым черной грозою, прижались они друг к другу и не шевелились.