Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 44

Лино не собирался обращаться к колдуну, но жизнь взяла его за горло. К нему привязалась малярия. Лихорадка обвила его холодной змеей: руки стали как ледышки, волосы словно у покойника, во рту — вкус бычьей желчи, суставы свела судорога. Болезнь не красит. Болезнь хоть на край света погонит. От лица остались только глаза и скулы, кожа была в грязных пятнах — из-за скитаний в непогоду и ночевок в сырой банановой роще, где он искал тепла своей призрачной возлюбленной. Иногда Лино показывал Косматому или Хуанчо внутренность бананового ствола: маленькие зазоры между волокнами были похожи на чешуйки хвоста его сирены. Они были как ячейки сот, набухшие кислой жидкостью. Наконец пойти к колдуну вынудило Лино то, что, ощупав себя, он самому себе стал жалок. Теперь он мог работать на плантации только кенке — опрыскивателем, как те тряпичные чучела, городские пришельцы, у кого на лице вечный отпечаток семейных забот. «Нет, этого я не допущу! — сказал Лино про себя. — Чем сделаться кенке, лучше на паперти милостыню просить. Работать надо, конечно, но пеоном либо путейцем». Хоть и здесь, если хорошенько подумать, было препятствие: Карла — один итальянец сказал ему, что так зовут его сирену, — все время гнала из него семя! Лино Лусеро шатается и чуть не плачет. Лино Лусеро годится Только для работы кенке. Как бы он хотел не слышать причитаний сердобольных негров у платформ с балластом! И вот он отправился к колдуну, как лист бананового дерева, увлекаемый тысячами красных муравьев. Длинные волосы с синеватым отливом были спутаны — ведь он уже под стать кенке! «Карла — не женщина и не сирена! — повторял ему голубоглазый итальянец, который запродал себя «Тропикаль платанере» ради бутылок кьянти, ежедневно получаемых в управлении. — Карла моя, ни женщина, ни сирена, виноград Италии, моей Италии!»

Колдун собирался закрыть дверь на замок, когда появился Лино Лусеро с лицом лунатика. Начиналась глухая тропическая ночь с огромной луной на горизонте. Теплая луна побережья, которая в момент восхода обдает легкой дрожью холодного купанья, Лино повезло, ему удалось правильно окликнуть колдуна:

— Рито Перрах — дед…

Рука деда, державшая засов, опустилась. Он высунул седую голову. За ним, в тени, маячили сын и внук, поэтому Лино, не растерявшись, прибавил:

— Добрый вечер также Рито Перраху — отцу и Рито Перраху — сыну.

В полутьме виднелись три лица с желтыми маисовыми зернами зубов. Но на лице деда улыбка скоро погасла, и он, ответив на приветствие Лино, пригласил его войти.

Жесткие руки колдуна — к костяшкам пальцев уже подкрадывалась смерть — ощупали больного при трепетном свете мексиканской сосны, горевшей в маленькой кухне, смежной с комнатой, где Рито Перрах уложил его на большую циновку.

Лино Лусеро словно утратил свое «я», хотя всячески цеплялся за привычный ход мыслей: его зовут Лино Лусеро де Леон, он сын Аделаидо Лусеро и Роселии де Леон де Лусеро, брат Хуанчо Лусеро и малыша Ящерки, близкий друг Гайтана Косматого, член кооператива…

От дыхания колдуна все конкретное становилось абстрактным. Лино был теперь не взрослый мужчина, а комочек абстрактной плоти, еще не принявшей таинства крещения[29]; плоть матери и отца, их взаимное желание любить друг друга — во времени, которое для него, Лино, перестало существовать.

Когда впервые он ощутил себя во времени?

Шестого апреля… тысяча… тысяча… даже дату своего рождения он забыл!

Колдун растворил его, унес на кончиках пальцев — прерывисто дыша, издавая старческие стоны, — унес в пещеру летучих мышей, ошалевших от блох и от жары — улететь они не могли, потому что их сковывал сон. Под крыльями этих летучих мышей, в паутине, прячется ветер, и вылетают они раз в сто лет, если колдун не выпустит их раньше. Озверевшие блохи насосались крови Лино, когда он шел по пещере, трясясь в лихорадке, словно его жалили москиты. Перед глазами у него пошли круги вроде колечек нарезанного лука, — круги, круги, круги, будто в глаза бросили по камню. Вместо лба у Лино был, казалось, тяжелый мекапаль[30]. Колдун утирал ему с волос липкий пот, чтобы не смешивался с соком листьев мяты, которым он его намазал, и не попадал в глаза и уши.

Он очнулся от сна — и это все, что он знал, — но не в доме своей жены, а в родительском доме и услыхал голос матери, похожий на струйку чистой воды; мать объясняла его жене, что колдун велел дать Лино слабительное, когда больной проснется. От семечка сапоте[31] Лино в две-три недели выздоровел и окреп. Плод разламывали, снимали черную кожуру, которая покрывает ядро, толкли ядро, и Лино принимал его маленькими порциями — от общей слабости и для восстановления мужской силы.

Старик Лусеро, скрюченный ревматизмом, твердил:

— Хорошо я сделал, что выгнал сына из дому, теперь не нарадуюсь, что он опять здесь. Теперь он мой сын вдвойне…

— Замолчи, Аделаидо, довольно вздор молоть… Лестер Мид подошел неслышно. Уже давно он не появлялся здесь. Донья Роселия поспешила ему навстречу. Войдя, Мид обнял старика и Лино. Потом все уселись в кружок около стула хозяина, любуясь видом, который открывался с галереи «Семирамиды». Мид объявил, что Лино должен переехать в столицу.

— Как же он будет жить, когда там такая дороговизна… — после минуты молчания пробормотала донья Роселия.

— У него есть сбережения.

— А кем он будет работать? — осмелился спросить старик Лусеро, хотя знал, что предложения Лестера Мида почти всегда были приказами. — Вы не помогли нам в истории с сиреной, а теперь хотите отнять у нас Лино.

— Работу выберет себе по душе. Важно не забыть гитару и научиться играть, как настоящие музыканты.

Старик Лусеро, который уже приготовился заявить, что не отпустит сына, почувствовал себя польщенным. Отцовское тщеславие — самое сильное из всех возможных форм тщеславия. Донья Роселия застыла, уйдя в себя; она зажмурилась, чтобы не видеть даже мысленно гитару Лино — ведь в ней запрятана сирена, а этот любезный господин хочет, чтобы Лино учился музыке.

— Для начала хорошо бы, чтобы донья Лиленд дала ему несколько уроков, размеренным голосом сказала донья Роселия. — Аделаидо совсем плох, а без детей человек скорей умирает. Без детей, самого дорогого, что у нас есть, человек начинает себя чувствовать лишним в жизни, а это все равно что знать свою смерть. Дети нас греют, мистер Мид…

— Да, Лиленд может научить его читать ноты; но потом ему надо уехать.

XIV

Аделаидо Лусеро, пришла твоя смерть! Готовься в последний путь! Тебе уже не дадут отсрочки. У детей свои дети. Роселия состарилась, тут уж ничего не поделаешь, состарилась, одряхлела. А сам ты, несчастный старик, во власти ревматизма, болячки сырого побережья, которая донимает, давит, как вьюк, притороченный к седлу.

Когда его оставляли одного, он хныкал, точно малый ребенок. И чесался без конца. Вот и сейчас долго скреб голову. Потом решил посмотреть, кто есть в доме. С большим трудом вытянул шею. Кто там есть? Роселия. Ладно, пусть будет Роселия… Он бы хотел видеть кого-нибудь из детей. Раньше всегда тот либо другой был рядом, чего-нибудь просил. Самый ласковый был младший, Росалио Кандидо — его все еще звали Ящеркой… Но сегодня вечером на лодках, украшенных бумажными цветами и гирляндами из листьев, при ярком свете ламп, праздновали открытие фабрики банановой муки.

Лестер Мид, Лиленд и все остальные то и дело запускали руки в корытца, где скапливался драгоценный порошок. Шкивы неустанно вращались, а приводные ремни, подобно длинным змеям, передавали движение машинам — все это питал мотор в полторы лошадиных силы.

— Я умру, Роселия. Аделаидо Лусеро умрет, так и не узнавши правды! Эта история с кооперативом, этот союз наших парнишек с сумасшедшим Швеем (для старика Лусеро в имени «Лестер Мид» крылся подвох), — дело нечистое. Я знаю, что говорю, Роселия. Дело нечистое. Я все знаю до потрохов. Ты меня не убедишь, что на жалкие их барыши можно такого понастроить. И даже обзавестись мельницей. Дело нечисто.