Страница 3 из 44
— Аделаидо Лусеро. А на что тебе?
— Надо, значит. А я — Роселия Леон, к вашим услугам.
— Вот и я к твоим услугам. Ты только вели, все сделаю. — Аделаидо двинулся к ней, она отступила.
— Наверное, вы всем одно и то же говорите!
— Верно, я многим говорю, но сейчас-то я говорю тебе!
— Ну, мне такая услуга нужна: когда приедет епископ, будьте мне крестным на конфирмации.
— Крестным… — Ему удалось схватить ее за руку, и он придержал ее, не дал ни убежать, ни отвернуться.
— Пустите!..
— Да постой ты, потолкуем!..
— Чего нам толковать! Идите, куда шли… Женщина с совиным лицом увидела, что он ее держит за руку, а она вырывается, и подняла страшный крик. А за совиной женщиной, откуда ни возьмись, появились еще какие-то женщины, ребятишки и лающие псы. Он тут же выпустил пленницу, но это ему не помогло — Сова и женщины все равно орали, собаки лаяли.
Сова и Клещеватый, бесшумно, словно по воде, подоспевший к месту действия на своих подушечках, обвинили его в том, что он оскорбил ихнюю дочку. «Не-со-вер-шен-но-лет-ню-ю!» — кричали они, и на губах их пенилась слюна, словно они взбесились.
На крики прибежали солдаты из комендатуры и прежде всего отобрали у него мачете. Лусеро не сопротивлялся. Но родители девицы снова усложнили дело — они не хотели, чтобы патруль вел ее в суд. Однако идти пришлось. За девицей ковылял Клещеватый и поспешала Сова, благоухая нечистотами и салом. Так они добрались до пригорка, на котором располагались под пальмами и комендатура, и суд.
Тот, кто исполнял обязанности мирового судьи, решил дело в один миг.
— Аделаидо Лусеро! Или ты возьмешь в жены изнасилованную тобой девицу, или отправишься в тюрьму.
— Да я ее не тронул!.. Пускай она сама скажет!..защищался Аделаидо.
— Не тронул, не тронул!.. — передразнила старуха. А чести лишил!
— Разбойник! Стыда нету! — пламенел гневом Клещеватый. — Знал, что я ее ищу… Я его самого просил найти ее… А он ее встретил и это… это… — Из глазок, затерявшихся в морщинах, бровях и бороде, текли слезы обиды. Плакала навзрыд и Сова.
Роселия от стыда осунулась, стала маленькой зверушкой с человечьими глазами. Во рту у нее пересохло, язык отнялся. Сколько она ни моргала, сколько ни крутилась, ей не удавалось выжать ни слезинки, и она теребила шаль так, что чуть дырку не прорвала.
— Не изнасиловал, так изнасилуешь. Настал, дети мои, самый торжественный миг вашей жизни: вы вступаете в брак. — Чиновник сиял так, словно он сам сейчас женился.
— Да, человек предполагает… Пошел я друга проводить, он болел, в столицу ехал, а наутро проснулся рядом с Роселией, — рассказывал много лет спустя Аделаидо Лусеро, когда речь заходила о женитьбе. Приятели его, честно говоря, почти все женились спьяну. — Я хоть, когда с ней ложился, был в своем уме.
Дом рос, как на дрожжах, кирпичи ложились рядами, густела замазка. Аделаидо строил по праздникам, по воскресеньям и под вечер, когда жара спадет. Стены вышли крепкие, на славу. Труднее всего было с крышей. Однако и с ней обошлось, и Роселия увидела наконец не пустое небо, а темную черепицу над толстыми балками. И ей показалось, что у дома выросли волосы, темные косы, длинные косы, благоухающие свежей древесиной и мокрой землей.
Аделаидо смешивал краски в жестянках и говорил жене, что верхняя половина стен будет розовая, а нижняя — желтая. Она отвечала, что это некрасиво. Но он ей все объяснил.
— Так была одета Роселия Леон, когда я ее увидел в первый раз.
С какою нежностью лизала кисть жаждущие стены, какой хороший вышел цвет! Дом освятили. Священника тут не было, и кто-то сам покропил его святой водой. В тех местах священника и не дозовешься, далеко ему ехать… На освящение дома позвали гостей, так, самых близких. Стены украсили гирляндами из голубой и зеленой папиросной бумаги; расставили пучки тростника, перевитого цветущими лианами; рассыпали по каменным ступенькам сосновые ветки; а Роселия ради праздника надела желтую юбку и розовую кофту, только они не сходились, пришлось расставить: она ребенка ждала.
II
От филинов, от сов, от всех ночных птиц взяла свое уродство старуха, ставшая ему тещей. Так думал Аделаидо, когда освящали дом, и у него с души воротило, что эта ведьма приходится матерью его ненаглядной половине, которую положение, называемое интересным, не испортило, а даже украсило.
Когда гости разошлись, хозяева остались одни, Роселия подошла к мужу — не потому, что выпила две рюмочки доброго, почти церковного вина, а потому, что ее побуждало дитя, еще заключенное в утробе, и обняла его. Лусеро же сидел на высокой скамье и болтал ногами, словно ребенок, построивший домик на полу.
Земля прилипала к ее ногам (а здесь, на побережье, в земле — вся жизнь), лизала горячим языком ступни, небо ног, лизала медленно, и щекотка поднималась вверх по телу, пока Аделаидо не унимал ее, проводя рукой по жениной груди, по животу, по бедрам, будто впереди не маячила смертельная опасность. Ах ты, господи! Смерть, как жизнь, витала здесь в самом воздухе и кидалась на человека, лишь только он не побережется, а человек в величавом обрамлении природы был беззащитен, ничтожен, мал, как один из тысячи листьев, которые падают на землю, уступая место другим.
Муж и жена смаковали дремоту, смежившую им веки, словно волны сна вынесли их из здешней жары в прохладу гор, но там, где Лусеро построил дом, в так называемой «Семирамиде», и впрямь дул до утра освежающий ветер. Пониже, у моря, люди маялись всю ночь, как в удушье, поджидая не менее жаркого рассвета. А тут можно было дышать, и, когда рассвело, с раскладушки мирно свисала рука Роселии, постанывавшей во сне, и растрепанная голова Аделаидо.
Старуха разбудила зятя и дочь. Она спала одетой и сейчас оправляла платье и проводила рукой по волосам, словно страшилась, что на них налипла вата из матраса. Жила она не так уж близко, но муж ее ушел чуть не затемно, и она успела к молодым прежде, чем они проснулись.
«Опять эта ведьма!» — подумал зять, возвращаясь к яви, в бледно-розовый утренний свет, нестройное пение петухов и дальние раскаты машин, приступавших к работе.
— Ой, мама! — жалобно возопила дочь, огорченная такой нескромностью.
— Чего-то рано у нас подъем… — проворчал зять, разминая потную спину на жаркой, будто посыпанной песком раскладушке.
— Не хотела вам раньше говорить, — начала старуха, — а теперь скажу, лучше вам знать. Вот что. Она обратилась к Роселии, и та приподняла голову, подперла рукой. — Отец на поезде уехал. Говорит, ему работа есть в больнице святого Иоанна.
— Где это, мама?
— Это главная больница, и еще она называется святого Иоанна Божьего.
— А работа какая? — спросил Аделаидо, беззастенчиво натягивая штаны. Он так разозлился, что ему было не до приличий.
— Больным работать будет.
— Отец будет работать больным?
— Да кем же еще!.. — заметил Аделаидо. Он уже встал и разыскивал лохань, чтобы умыться.
— Наверное, мама хочет сказать — при больных, поправила старуху Роселия, позевывая и выпрастывая грудь из складок узорчатой простыни.
— Нет, больным… — повторила теща, радуясь, что они совсем проснулись.
Аделаидо умылся как следует, обильно поплескал воды на волосы, даже плечи облил и принялся вытирать полотенцем лоб, щеки, затылок, грудь и подмышки.
— Ладно, пусть его, все равно вернется. Он вечно так, ведь ему худо, ноги замучили…
— А вот, верьте не верьте, как раз ноги его и прокормят. Так он мне сказал, когда ехать собрался. Один врач там хочет показать эту самую болезнь. Это не парша у отца, а так, паршичка, клещи ему ноги изъели, их одиннадцать тысяч штук. Он-то сам пьяный всегда, их не вытаскивал и мне не давал, вот у него ноги и распухли, прямо кишат клещи-то!
— Значит, парша у него от клещей да от водки… Что ж, вылечат его или так и будет ковылять на пятках, туку-туку-туку? Сейчас-то не ноги у него, а два банана.