Страница 26 из 84
В ночь перед финалом, когда Бэрон сидел в вестибюле гостиницы и читал, к нему обратился секретарь местного шахматного клуба:
— У нас собралось человек десять шахматистов, — сказал он, — и мы подумали: не согласитесь ли вы дать нечто вроде показательной игры. Для нас это была бы честь, большая честь, маэстро, и я могу вас заверить, что никакой рекламы не будет. Конечно, я понимаю, вы, вероятно, не захотите тратить силы накануне финала, но мне поручили все равно попытаться вас уговорить.
Он замолчал в замешательстве, с видом раскаяния, и, как бы осознав непомерность своей просьбы, по-видимому, собрался ретироваться, не получив ответа, но Бэрон остановил его.
— При выполнении указанных вами условий, — сказал он, — я не возражаю против такой разминки. По правде говоря, я благодарен вам за столь лестное внимание ко мне. Но поймите, я потребую от вас строжайшего молчания на сей предмет. Прежде всего, это было бы знаком пренебрежения к моему сопернику — если стало бы вдруг известно, что я настолько не принимаю его всерьез, что играю ради развлечения накануне нашей с ним партии. Я смогу играть у вас сегодня вечером, только если все причастные к сеансу осознают, что результаты здесь не имеют значения, что для меня это всего лишь разрядка от турнира.
— Я прекрасно все понимаю, — сказал секретарь. — Так и договорились. Участникам сообщат, что гроссмейстер, чье имя останется неизвестным, проведет сеанс одновременной игры на десяти досках вслепую. Гроссмейстер будет находиться в отдельной комнате и не встретится с остальными игроками ни до, ни после сеанса. Таким образом, тайну вашего имени будут знать до следующего вечера лишь президент клуба и я. А кроме того, мы попросили всех участников не рассказывать об этом матче.
Такие условия вполне удовлетворили Бэрона, и его повезли на машине в шахматный клуб Копли; там его усадили в небольшой проходной комнате и оставили одного. Вскоре вошел секретарь.
— Мы договорились, — сказал он, — что вы будете играть белыми на четных досках и черными на нечетных. Согласны?
— Согласен, — ответил Фрэнсис Бэрон.
— Тогда на всех нечетных досках первый ход — королевской пешкой на d-4, — объявил секретарь.
— Мой ответный ход такой же, а первый ход на четных досках — ферзевой пешкой на е-4.
«Так оно и идет, — подумал он. — Играя вслепую, надо дать соперникам немного раскрыться, а затем, когда слабаки среди них обнаружат себя, их надо быстро разбить — это позволит сосредоточиться на трудных партиях».
Дилетанты и впрямь выявились очень скоро. В первой, второй, четвертой, восьмой и девятой партиях Бэрону не потребовалось и пятнадцати ходов, чтобы утвердить свое непреложное превосходство. Почти ни на одной доске не возникло затруднительной позиции. Как водится, один из энтузиастов-любителей твердо верил, что пешки на ферзевом фланге могут совершить все, что нужно; другой полагал, что фианкетто обоими слонами разрешит все его трудности, третий увел ферзя в тыл и принялся донимать Бэрона, захватив даже его ладью и пешку, пока не попал в искусно расставленную западню. Едва ли хоть одна партия принесла ему удовольствие, это была лишь своего рода тренировка на концентрацию внимания.
В конце концов из всех партий выделилась седьмая: в ней что-то было. Нападение по Максу Ланге, с необычным вариантом хода ферзевого коня. Окидывая мысленным взглядом партию, Бэрон начал узнавать стиль игры. Его соперником, он почти не сомневался, был не кто иной, как Ричард Джеймс. Через несколько минут невероятно стремительная атака подтвердила его предположение. Бэрон почувствовал, что его жестоко теснят, и бросил свои силы на оборону. Предстояла упорная борьба.
Остальные партии где-то к сороковому ходу закончились. Он их все выиграл, но ведь и сопротивление было почти ничтожным. Седьмая партия, однако, была рискованной, прямо-таки угрожающей. Джеймс стремился к блестящей победе, и положение на доске было таково, что он вполне мог ее добиться. И на сей раз нечем было сломить самообладание юноши; наоборот, Бэрон чувствовал, что он сам может потерять самообладание. Легче легкого было сделать ошибку; он с трудом удерживал в голове перекрещивающиеся, спутанные линии, которые прочертили на шестидесяти четырех клетках тридцать две фигуры за более чем восемьдесят ходов. Вариантов было не счесть. Если забыть какой-то ход или не точно его запомнить, все кончено: поражение. Конечно, одно поражение в десяти партиях вслепую ничего не значит; но проиграть юному Джеймсу! А он был уверен, что Джеймс знает, кто его соперник; он ощущал излучения его мозга и будто видел молодое красивое лицо, склоненное над доской; он понимал: Джеймс отлично знает, что играет — и выигрывает — партию против Фрэнсиса Бэрона.
И вдруг неожиданность. Вошел секретарь:
— Партия номер семь. Пешка на с-6.
— Он уверен в этом? — недоверчиво спросил Бэрон.
— Так он пошел, сэр.
— Ответный ход: ферзь берет ладью.
Фрэнсис Бэрон вздохнул с облегчением, Ричард Джеймс сделал ошибку, едва заметную ошибку, разумеется, не явную, но теперь гроссмейстер уже видел впереди неминуемое поражение противника. После жертвы ферзя конь и две ладьи довершат дело. Он сказал вслед секретарю:
— Объявляю мат в шесть ходов.
Теперь все шло по плану. На пятом ходу он заставил белую ладью занять поле рядом с белым королем, закрыв тем самым все пути к его спасению и дав возможность коню ходом на с-7 поставить мат. Он вернулся в гостиницу.
Но в душе он был взволнован. Такая ошибка! Странно, если учесть, как мастерски Джеймс вел до того партию. Это было равносильно добровольной капитуляции, это было… это была добровольная капитуляция! Сейчас он ясно это видел. Джеймс узнал противника, понял, что в ту минуту Бэрона, утомленного турниром, безмерно огорчит всякое поражение, и он намеренно подставился. То был жест глубочайшей и непоказной спортивной порядочности; своего рода нравственное откровение. «Тем более, — размышлял он, — если учесть, что Джеймс, вероятно, питает ко мне острую неприязнь и, понимая, что в его силах было сорвать мне партию, он удержался — это говорит о величайшей тонкости натуры».
Фрэнсис Бэрон долго не мог заснуть. Перед ним вставало его собственное лицо, и его собственный голос с немыслимой напыщенностью произносил снова и снова: «Я Фрэнсис Бэрон, я Фрэнсис Бэрон». Ради чего? — спрашивал он себя. — Ради шахматной партии. В конце концов шахматы — это еще не вся жизнь». Строго говоря, шахматы — игра. Великая игра, верно, но стоит ли она тех душевных затрат, которых она от тебя требует? Только вообразите: Оримунд, ныне уже дряхлый старик, с горечью чувствующий, как силы покидают его, по-прежнему играет с невероятной учтивостью и благородством.
Он без труда мог представить себе, как Оримунд после финала один возвращается в Европу. Еще будет множество поклонников, еще будет удовлетворение от хорошей игры, не великой игры, заметьте; но в глубине души, по существу, это будет старик, на пороге смерти, одинокий, как перст.
Оримунд выиграл финальную партию. Фрэнсису Бэрону никогда не забыть, как собрались после игры репортеры и как старик рыдал от победы куда сильнее, чем если бы он проиграл. А как Оримунд окликнул его «Маэстро!» и попрощался самым трогательным и дружелюбным образом, положив руку на плечо своему более молодому сопернику!..
— После меня, — сказал он, — через год, может, и меньше — кто знает?
Испытывая сразу и уныние, и удовлетворение, Фрэнсис Бэрон, занявший второе место в мировом чемпионате по шахматам, укладывал чемодан, готовясь вернуться в Нью-Йорк. Он знал, что анализ финальной партии многим даст основания посмеяться над ним.
— Войдите, — сказал он, услышав стук в дверь.
В дверях стояли Ричард и Салли. Он пригласил их зайти, и Ричард сказал:
— Просто нам захотелось, чтобы вы знали: мы поняли, что вы сделали в той партии. — Салли кивнула в знак одобрения. — И мы хотим вам сказать: мы считаем, это было прекрасно.