Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 167 из 208

— Пойдемте, вы уже достаточно насмотрелись, — торопил меня Анатолий Игнатьев.

Но я не спешил отсюда уходить. Здесь были Далида и мой отец, здесь они страдали, здесь оборвалась их жизнь; я должен был хотя бы увидеть то место, где навсегда остались призраки дорогих мне людей.

И я увидел Далиду. Да, я видел ее — как она, спотыкаясь, бредет через грязь. Я ощутил ее отчаяние, когда ее втолкнули в барак, где ей предстояло жить нескончаемо долгий год. Я пытался уговаривать себя, что хуже тех пыток, что она перенесла в Гестапо, с ней уже ничего не могло случиться. Представлял, как в бараке ее встречают женщины, столь же отчаявшиеся, как она сама, и доходчиво объясняют, что она прибыла сюда лишь затем, чтобы умереть; вопрос лишь в том, на сколько дней или месяцев затянутся эти мучения, а конец все равно один. Я представил, как она внимательно слушает все советы. А потом — садисты-охранники, работа до полного изнеможения и чувство совершенной безнадежности, которое охватывало при мысли, что из этого ужасного места невозможно вырваться.

Далида всегда притягивала к себе людей, как магнит, и вскоре у нее появились подруги, с которыми она делила все тяготы лагерной жизни, и глядя, как они страдают, страдала сама. Она много рассказывала им о Палестине. Я уверен, ей было что рассказать. О, Палестина, наша потерянная родина, земля, которая всегда ждет своих детей.

Покинув Освенцим, я понял, что заболеваю. У меня поднялась температура, заболел живот, мне стало трудно дышать. Я попросил Густава оставить меня одного, чтобы я пришел в себя.

Вернувшись в гостиницу, я рухнул на кровать и заснул мертвым сном. Сам не знаю, как после всего пережитого мне удалось уснуть, но я заснул и вновь провалился в глубины ада, ибо ад, явившийся мне в кошмаре, был ни чем иным, как все тем же Освенцимом.

Наутро меня разбудил Густав, обеспокоенный моим состоянием.

— Мы должны вернуться в Берлин и обратиться к врачу, — сказал он.

— Я никогда и ни за что не обращусь за помощью к немецкому врачу. Никогда.

Густава испугала моя решимость.

— Но...

— Мы евреи, — ответил я. — Неужели ты думаешь, что я могу вручить свою жизнь в руки немцу? Они всё знали и при этом спокойно жили, как будто ничего не случилось; все они виновны в геноциде! И ты хочешь, чтобы я обратился к немецкому врачу, одному из тех, кто кричал «Хайль Гитлер!»?

— Но нельзя же винить в этом всех немцев, — не сдавался Густав.

— Очень даже можно! — возразил я. — Все они виноваты. И никогда, никогда и ни за что на свете я им этого не прощу. Мы не можем их простить — после всего, что они сделали, как ты этого не понимаешь? Холокост — не просто безумие одного человека или небольшой группы, это помешательство целой страны, и вся страна виновата в этих зверствах. Меня выводит из себя, когда кто-то сейчас пытается убедить весь мир, будто бы они ничего об этом не знали.

— Прошу тебя, Изекииль, не думай об этом, иначе ты просто сойдешь с ума!

— Может быть. Но даже если я сойду с ума, даже в своем безумии я не стал бы уничтожать всех немцев. И знаешь, почему? Потому что этот Холокост — не плод фантазии какого-то безумца, а идеально продуманный, организованный и отработанный план. В том, что они творили, нет ни малейшего намека на безумие. Клянусь Богом, Густав, мы не должны их оправдывать, называя безумцами!

Потом позвонил капитан Игнатьев и сообщил, что знает одну женщину, которая была знакома с Далидой. Эта женщина, как и моя сестра, вынуждена была обслуживать солдат из лагерной охраны, подонков-эсэсовцев.

Ее звали Сара Коэн, она была гречанкой из Салоников. Она находилась в лагере Красного Креста.

Я подумал о своей матери. Ее семья переехала в Палестину, после того как покинула Испанию и потом обосновалась в Салониках. Так что мой интерес к этой женщине объяснялся не только тем, что она знала мою сестру, но и еще каким-то неуловимым чувством, которого не смогла бы объяснить даже мама, если бы не помнила о своих греческих корнях.



Оказалось очень непросто получить разрешение поговорить с выжившими узниками концлагерей, которые теперь находились под опекой Красного Креста, но с помощью капитана Игнатьева и Бориса нам удалось добраться до Сары Коэн.

Когда мы наконец добрались до нее, мне уже стало казаться, что я попал в обитель призраков. Сотни изможденных мужчин и женщин, похожих на ожившие скелеты, с потерянным взглядом, теперь пытались вернуться в мир живых. Они бродили по лагерю в сопровождении врача, медсестры или доброго самаритянина, протянувшего руку помощи этим мученикам.

Принявший нас врач представился как Ральф Левинсон; он попросил следовать за ним и велел не говорить ничего такого, что могло бы причинить боль этой женщине.

— Сара Коэн попала в руки доктора Менгеле, и если не погибла, то лишь потому, что приглянулась одному офицеру СС. Но она перенесла столько страданий, что обычному человеку страшно даже вообразить. Ее физическое здоровье на пределе, а уж о психическом состоянии нечего и говорить. Она совсем молода, недавно исполнилось двадцать пять, но она находится на грани между здравомыслием и безумием, однако грань эта настолько тонка, что мы по-настоящему боимся ее потерять.

Следуя за доктором Левинсоном, мы добрались до палаты, где сидели несколько пациентов, не глядя друг на друга; каждый из них в одиночку старался вырваться из собственного ада, который теперь будет преследовать их до самой смерти.

Сара сидела в самом дальнем углу. Глаза ее были закрыты; казалось, она спит.

Левинсон потряс ее за плечо.

— Сара... Сара, эти господа хотят поговорить с тобой... Хотят поговорить о семье твоей подруги Далиды... — голос врача звучал так тихо, что трудно было расслышать.

Мгновение она сидела неподвижно, не подавая признаков жизни; это мгновение показалось мне вечностью. Потом медленно открыла глаза и взглянула мне прямо в лицо. В этот миг я понял, что влюбился в нее — безумно и безоглядно.

Я не помню, сколько времени мы смотрели друг другу в глаза. Я не понимал, смотрит ли она на меня или ищет в моем лице черты Далиды. Помню лишь, что не мог отвести от нее глаз, потому что, несмотря на крайнюю степень истощения, это была самая красивая женщина на свете. Да, ее зеленые глаза потухли — да разве могло быть по-другому? Да, тело ее больше напоминало кучу костей, обтянутых кожей, нежели тело человека; руки огрубели, а светлые волосы потускнели, но при этом ее красота была невероятной. Сам не знаю почему, но в эту минуту я подумал о Кате. До этого мгновения именно Катя казалась мне красивейшей женщиной в мире. Но Катя была поистине земной женщиной — элегантной, полной жизни, а Сара Коэн казалась прозрачным мотыльком со сломанными крыльями.

Густав крепко сжал мою руку, давая понять этим жестом, что тоже переживает за Сару. Врач наблюдал за нами с плохо скрываемой надеждой, что мы так и уйдем несолоно хлебавши. Однако в ту минуту, когда он уже готов был сказать, что нам пора уходить, она вдруг заговорила.

— Изекииль... — шепотом произнесла она мое имя.

— Да, я Изекииль Цукер, брат Далиды.

— Я хочу выбраться отсюда, хочу вернуться домой, — прошептала она.

— Я заберу вас отсюда, не беспокойтесь, — ответил я. — Даю слово, что заберу.

Густав и врач с удивлением посмотрели на меня. В моих словах прозвучала такая решимость, что, думаю, они по-настоящему испугались, смогу ли я выполнить обязательства перед Сарой Коэн, которые я с такой готовностью брал на себя.

— Она рассказывала мне о вас... Она очень жалела, что вас оставила... вас и вашу мать... По ночам, когда мы возвращались после... — Сара снова закрыла глаза, и я понял, что перед ее глазами вновь возникли картины пережитых кошмаров, — ну, вы понимаете... она падала на нары, плакала и шепотом звала маму. Она без конца просила у нее прощения за то, что бросила ее, а я вставала и старалась ее утешить. Говорила ей, что мама, конечно же, давно ее простила. Но Далида не могла себя простить: все корила себя за эгоизм, за то, что оставила Палестину, потому что хотела жить в Париже и в Лондоне, модно одеваться и посещать вечеринки. Она очень любила отца и искренне восхищалась его новой женой — Катя, кажется, так ее звали? Да, она мне говорила, что ее звали Катей.