Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 18



Люк закрыли, присыпали землей, сверху всякого старья навалили. Чужие — не найдут, а свои — не будут искать.

Милицию ждали к вечеру. Она не появлялась. Спать не ложились, долго смотрели телевизор, прислушивались: не едут ли, не идут? Любарь о своем думал. И Наталья нынче была неспокойной, выходила во двор, потом ругалась:

— Уж приехали бы скорей да отвязались. Ждать их…

— Хапать надо меньше, — сказал Любарь. — Хватаешь дуром. Вот влетишь. Это тебе не ящик рыбы…

— С ящиком бы я еще связывалась… — зло ответила Наталья. — Ладно. Последняя путина — и все.

— Зарекалась свинья дерьмо есть… — посмеялся Любарь.

— Дурачок… Ничего не понимаешь… — тоже засмеялась Наталья и добавила серьезно: — Все. Хватит, — подсев к Любарю на диван, она приласкалась, шепнула: — Ищи себе другую подругу. Хочешь — Тайсу, я ей хату продам и тебя вместе с хатой.

Любарь не знал: верить, не верить. Хотя чего тут особенного, приехала, пожила пять лет и на жизнь себя обеспечила.

— Сколько у Коли Деревянного на сберкнижке, — вспомнил он вчерашний ее рассказ, — ты могла и не глядеть, вся Цимла знает: восемь тысяч. А вот на твою настоящую книжку я бы поглядел, сколько там.

— На сберкнижке дураки деньги держат, — спокойно объяснила Наталья.

— А умные?

— А умные там, где надо.

— Все понял. И куда же ты? Назад, к своим шахтерам?

— Знаю куда, — сказала Наталья и пообещала: — Потом, может быть, как-нибудь и приглашу в гости.

— А хапнула ты много, — задумчиво сказал Любарь. — За сотню тысяч вылезет.

— Ты, Костик, свои деньги считай. И не будь дураком. Вон у вас был Владик-Спортсмен. Он пробыл две путины, квартиру купил трехкомнатную и машину.

— Он в карты больше грабанул, — хмыкнул Любарь, — у пьяных.

— Как-никак, а сделал. А вы машинешку купите — и счастливы. Остальное сквозь пальцы течет.

Она поднялась и вышла на улицу, ожидая облавы. А Любарь думал о ней, и Спортсмена-Владика вспомнил, и кое-кого еще.

— Ты только не болтай никому, — потом сказала Наталья, — про то, что я уезжаю.

И тогда Костя поверил ей: действительно уезжает. И правильно делает: лучшие времена, свободные, были позади, теперь начали зажимать.

9

Милиция в тот вечер все же приезжала. В два-три дома зашли, возле станции, забрали рыбу, самогон и куда-то подались.

Об этом узнали утром, назавтра. И в то же утро, совсем неожиданно, объявились на хуторе родная Костина мать и сестра ее, тетка Мария.

Костя сидел во дворе, покуривая, когда прошел поезд и люди, на нем приехавшие, потянулись тропкой вдоль полотна железной дороги. Людей было больше обычного — все же праздник, пасха.

Костя курил, поглядывал и вдруг увидел мать. Она шла осторожно, вперевалочку, сумка в руке. Следом за ней поспешала тетка Мария. Тетка была старше, полнее, тяжелее на шаг.

У Любаря сердце оборвалось. "За мной! — сверкнула мысль. — Значит, конец".

Старые женщины были одеты тепло: в черных старинных "плюшках", в пуховых платках. Не торопясь, осторожно шли они, оступаясь порой на щебенчатой россыпи, мимо домов, мимо Любаря в глубине двора. Тетка Мария держала в руке букетик неживых цветов. И лишь увидев эти цветы, Костя понял, зачем они здесь. Нынче пасха была. В этот день на кладбище родных покойников поминали. А чуть поодаль за хутором Кочкаринским, под бугром, в долине, в старые времена лежала станица Ильменевская. Ее давно залило водой. Построили гидроузел и затопили станицу. Но поминать родных люди на берег приезжали.

Поняв это, Любарь взял бутылку водки, кое-какую закуску и вывел машину. "Ругаться мать будет, — подумал он, но потом решил: — Ладно… Сколько лет машина в руках, а сроду мать не возил". Как-то раз заикнулась она, еще давно, он отмахнулся. И — все.

Догнав неторопливо бредущих мать и тетку, он посигналил, остановился.

— Садитесь, довезу.



— Ты откель? — удивилась мать.

— По делам… — уклончиво ответил Костя.

— Такой праздник… — осуждающе покачала она головой. — А ты как бирюк шалаешься… Ни детей, ни жены…

— Будет тебе… — остановила ее сестра. — Праздник, уж не ругай. Бог его нам послал. Мы, сынок, идем мамушку да папу проведать. Видать, в последний раз. Автобус да поезд везет, а еле добрались. А бывало — пешки, легкой ногой. Годы нас подкосили, сынок.

Они и в машину садились с оханьем. Мать пободрей, а тетка дышала тяжко.

Поодаль от хутора, на высоком обрывистом мысу, зеленеющем молодою травою, уже было людно. Стояли машины и подъезжали новые.

Костя никого здесь не знал: ни старых, ни молодых. Станицу затопили в те времена, когда он на свете был ли. Но вышел из машины и попал в круг своих: обнимался да целовался, христосовался. Молодые были веселы, старые не прятали слез, радуясь, что дал господь свидеться, и горюя о тех, кто уже не придет.

— Гордевны нет… Нет нашей Гордевнушки…

— Аникей Прокофьич ждал, так ждал. Да не свелел господь, в три дни прибрал его. Упокой душеньку… Царствие небесное…

Здоровались. Расстилали скатерки, раскладывали еду. Солнечно было и ясно, и словно расцветала земля яркой пестрядью пасхальных яиц — голубеньких, желтых и красных, синих и рябеньких — и высоких куличей в белых шапочках сахарной глазури.

Расселись, налили вина, помянули.

Стали бросать в воду крошеный куличик, яички, бумажные цветы. Легкая волна прибивала цветы к мусору плавника, к желтой пене. Просторная вода лежала широко, а где-то под ней — станица и кладбище.

Косте вдруг пришло на ум, и он сказал:

— Погодите, не кидайте зря. Я сейчас.

Он кинулся в машину, помчался в хутор и через короткое время пригнал водой тяжелую рыбацкую байду и легкую алюминиевую казанку.

— Поехали… — сказал он. — Надо на кладбище? Вот и поплывем.

— Смысленое мое дите… — охнула тетка.

Костя завел движок байды — посудины широкой — и отрядил за руль молодого мужика, а сам, с матерью и теткой, поместился в "алюминьке". Просторная вода лежала покойно, легкая рябь переливалась вдали и рядом. Другого берега не было видать.

Мать с теткой родились в станице, выросли, и если б сейчас привела их судьба на развалины, на горькое пепелище, без улиц и домов, они все равно угадали бы родину по материнским ее морщинам: пригоркам да ложбинам. Даже не глазами, сердцем узнали бы хоженое-перехоженое. Но теперь лежала вокруг немая вода, и веяло от нее зимней стылостью. Там и здесь, и в дальней дали одинаково плескались легкие волны.

Старые женщины озирались испуганно. Костя помог им, он рыбачил здесь из года в год, ставил сети зимой и летом, и через серую воду видел все: займище, на высоких пеньках которого рвали сети; прежнее русло Дона, по которому весенней порой тянула рыба на икромет; мели, богатые кормом, где рыбьи стада жировали, и ямы, куда уходили, чуя непогоду. Знал он Ярмарку — станичную площадь, кожзавод, водокачку и монастырь. Все было ведомо.

И теперь, наклонясь к матери и тетке, сбавляя газ, он кричал:

— Ярманку проходим, правим на кожзавод. Где кладбище?

— По правую руку… — неуверенно сказала мать. — Греби к монастырю.

Костя повернул лодку и прибавил ход. Тяжелый баркас, далеко отстав, следовал за ними. Мать с теткой глядели на Костю с каким-то испугом, он, словно колдун, видел все.

— Тут монастырь, — кивнул Костя и поглядел на берег, будто отмерял расстояние, — прямо под нами.

— Стой, стой! — крикнули разом мать и тетка. — Тута, у монастыря.

Костя выключил мотор, еще раз поглядел на берег, прикидывая местоположение, и сказал уверенно:

— Монастырь. Тут неглубоко. Раньше сети рвали. А теперь — все…

Старые женщины поглядели на гладкую воду. Она была серой, по-весеннему мутной — ничего не видать.

— Господи… — горько сказала мать. — Мамушка, папа… Иде вы? Могилочки ваши?..

Она заплакала в горести, и свершилось чудо. Перед глазами, полными слез, в радужной невиди всколыхнулась и расступилась глухая вода, и восстало все нерушимое, что лежало на сердце и в памяти: стена монастырская из дикого камня, рядом кладбище и дорогие могилы, опрятные, посыпанные желтым песком. Она видела их.