Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 33

— Слушай, малышка! Если ты собираешься пускать слезу из-за всякой ерунды, давай расстанемся, пока не поздно.

— Нет, нет! — Я всерьез испугалась. — Я вообще никогда не плачу.

— Вижу! — отрезала Мария. — Я просто предупреждаю тебя — на всякий случай. Если хочешь пореветь — реви так, чтобы никто не видел и не слышал, поняла? Это твое личное дело, и ничье больше. Если, конечно, не хочешь, чтобы тебя ославили и затрепали твое имя…

К языку Марии и ее премудростям я привыкла давно — еще с того времени, как мы только начали ходить в тир. Теперь я должна привыкнуть к тому, что это будет сопровождать меня ежедневно. А Мария сыпала свои «словечки» направо и налево, по поводу и без повода, она просто не могла говорить по-другому, каждое второе слово ее — это насмешка над другими и над собой, из любого случая она могла сделать такой «философский» вывод, от которого мои девические уши краснели, как спираль электрической плитки. Сначала я думала, что свои «художества» Мария где-то вычитала или услышала, но постепенно я убедилась в том, что она все это придумывает сама и притом мгновенно, на ходу — как будто у нее в голове сидит какая-то машинка, которая переворачивает весь мир с ног на голову! Но от этого мир становится интереснее, смотришь на него совсем по-новому, он тебя удивляет, изумляет, и в нем открывается такое, о чем ты раньше и не подозревала. Сначала этот новый, непривычный мир пугал меня, потом стал все больше притягивать к себе, и самое удивительное — через какое-то время мне уже казалось, что этот мир и есть самый нормальный и настоящий, а без Марииной «машинки» все вокруг становилось глупым и скучным. Сама не замечая, как это выходит, я старалась невольно подражать Марии, и вроде бы у меня это хорошо получалось, потому что уже через две недели Мария сказала мне:

— С тобой, дьяволенок, мне совсем не скучно. Я и вправду не зря вытащила тебя из твоего болота. Будет из тебя человек, правда! Ну до чего же мне осточертели дураки!

В первый же вечер мы выбросили из кибитки всякий ненужный хлам, чтобы освободить место для еще одной постели. Впрочем, «постель» — это, пожалуй, чересчур сильно сказано: Мария спала прямо на полу на толстом матраце, а мне набили поменьше, и так почти весь пол в нашей цыганской кибитке стал нашей общей постелью.

— Теперь нам будет тепло зимой, — сказала Мария. — Нет ничего хуже пустой холодной постели.

Несмотря на ужасную тесноту в кибитке, Мария сумела найти местечко и для крошечного умывальника с жестяным казанком для воды, и для маленького узкого столика, на котором кроме массы туалетных принадлежностей стояло немного посуды. Один угол у двери был завешен шторкой — это был «гардероб». А на деревянных стенах кибитки висели шкафчики и ящики, которые моя новая благодетельница набила своим нищенским скарбом. Когда я сравнивала жуткую бедность кибитки Марии с обстановкой в доме старшей Робевой, мне казалось, что я из царских палат попала в конуру нищего.

Да, теперь я поняла, что у Марии были все основания не просто сердиться на сестру, но даже смертельно ненавидеть ее. Мария, однако, не питала к ней ненависти — она была глубоко обижена старшей Робевой, ее подозрениями, и предпочла нищету и свободу жизни в роскошном доме сестры, унизившей гордость Марии.

— Запомни, что сказал по такому же поводу один умник, — заявила однажды Мария, когда разговор — в который раз! — зашел о ее сестре. — Лучше быть хозяином собственных обезьянок и попугайчиков — тех, которых ты сам себе воображаешь, чем владеть целым зоопарком бешеных диких зверей, которые не только не подчиняются тебе, но вполне могут в конце концов сожрать тебя. То есть если ты разобрался в себе, значит, тебе все ясно и в этом опсихевшем мире! — так Мария попыталась растолковать мне смысл сказанного «умником». — Если у тебя чистая совесть и никому не удалось сломить твою гордость, сухая корочка покажется тебе слаще баницы[5], которую ты ела у госпожи сестры моей, земля ей пухом… порядочная стерва была она, но и я не лучше.

Я заметила, что при упоминании о сестре Мария неизменно добавляла «земля ей пухом» и при этом голос у нее чуть садился, становился более мягким и тихим, но, чтобы не выдать себя, она всегда тут же добавляла какое-нибудь грубое слово. Я больше не сомневалась — их ссору она переживала очень болезненно и эту боль унесла с собой в могилу.





Она постоянно требовала, чтобы я поподробнее рассказывала ей о житье-бытье в доме старшей Робевой, интересовалась каждой вещицей, которую мы продавали, чтобы жить, и при этом у Марии часто на глаза наворачивались слезы. Особенно разволновалась она из-за маленького иерусалимского крестика из серебра с бусинкой малахита посередине. После смерти матери отец паломничал ко гробу Господню, привез оттуда Марии этот крестик, и она носила его с раннего детства. Значит, старшая Робева действительно успела заграбастать все, что было в доме отца… За этот крестик мы получили литр оливкового масла.

Мария отказалась надевать платья, которые я принесла с собой. Она была крупной женщиной, и платья, конечно, были ей не впору, но я уверена, что, если бы даже она и смогла влезть в них, она все равно не сделала бы этого — из гордости. Однако она любила глядеть на меня, когда я надевала их, и говорила, что я очень похожа на ее сестру в молодости — такая же маленькая, аккуратненькая, хорошенькая… Воспоминания о сестре пробуждали тщательно скрываемую тоску об отцовском доме и давнем радостном детстве. И как бы она ни старалась изобразить из себя перед посторонними языкастую гордячку, от меня ей уже было не скрыть, что на самом деле она просто одинокая, несчастная женщина и жизнь ее течет не только в бедности, но и без всякого смысла. Я быстро поняла, что ее поведение в тире — это месть всем этим слюнтяям и ротозеям за то, что их дома кто-то ждет, заботится о них. Вот и я теперь также бью наотмашь словами юных бездельников, которые целыми днями торчат у меня в тире, вместо того чтобы учиться или работать. Да и зачем им работать, если папа носит, а мама месит.

Во сне Мария порой хрипела и стонала, как раненое животное, ноги и руки у нее дергались в разные стороны. Потом она затихнет, нежно обнимет меня и заснет у меня на плече. Сначала я как-то пугалась, потом поняла, что ей, наверно, снится ее бельгиец, идеальная любовь на всю жизнь. И это при том, что некоторые из ее многочисленных любовников продолжали иногда навещать ее, но только днем. Я вначале подумала, что Мария переменила свой прежний режим из-за меня, но она объяснила это совсем иначе:

— Ночь дана для отдыха, девочка, а любовь, по крайней мере так считает твоя сестра Мария, — это никакой не отдых, а тяжелый, хотя и сладкий, физический труд. Поэтому надо трудиться днем, в рабочее время. Я еще с малолетства была ужасная соня, если не посплю хотя бы часов десять, утром встаю как тряпка. Ты спишь как котенок, с тобой мне приятно баюкаться, а с этими скотами мужиками — тьфу! Я не выношу, если кто-то храпит громче меня.

Так постепенно я стала чувствовать себя совсем как маленькая девочка, а Марии явно доставляло удовольствие заботиться обо мне, в ней проснулись сразу и сестра, и подруга, и даже мать, несмотря на то что она, как и я, никогда не качала колыбель. Только теперь я до конца поняла, почему Мария так любила меня — я помогла ей почувствовать себя женщиной во многих лицах и выполнить, насколько это было возможно в нашем случае, свое предназначение. Она как нахохлившийся ястреб берегла меня от приставаний ее пьяных любовников, среди которых был и шеф околийской полиции.

Она часто с грустной улыбкой говорила мне:

— Ты не провалишь свою жизнь, как я. Когда вы возьмете власть, твой вернется, вы поженитесь, а Мария будет нянчить вашу ребятню. И будет бесплатной прислугой…

— Тогда не будет прислуг! И ты будешь не прислуга, а член семьи! Что-то вроде молодой бабушки или тети, как тебе больше понравится. А лучше всего — будешь нашей мамой, или еще лучше — сестрой.

5

Слоеный пирог с брынзой.