Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 43

Мария заварила горсточку липы, положила на стол брынзу и мед, кусок ветчины и мягкую булку — все, что сама принесла.

На запотевшем окне написала пальцем: «Мария» и «Христов». Получилась как бы семейная визитная карточка. И по-семейному они сели за стол, друг против друга. Она старалась ему понравиться, вытирала рот кончиком салфетки и бесшумно пила чай, оттопырив мизинчик. Сделала для него бутерброд с медом, он принял его с благодарностью. Мария смотрела ему в глаза и гадала о его жизни, которая, по ее мнению, полна высокого смысла и романтики.

Как-то невзначай рассказала она Христову, что из-за одного неблагодарного человека потеряла несколько золотых лет.

— Как же он мог оставить такую женщину? — восклицал Христов, недоуменно поднимая брови.

Она, польщенная, объяснила, что у него был прекрасный голос и что он играл на гитаре. (В действительности он пел в городском хоре и никогда не брал в руки гитару.) Разговорившись, Мария стала переворачивать пласты своей любви, что додумывая, а что и вовсе переиначивая, подчеркивая при этом бесчисленное множество своих достоинств. Она, дескать, нравилась многим, и разные мужчины умоляли ее о замужестве, а однажды их завод посетила делегация, и совсем чужие люди спрашивали, кто эта красивая женщина, которая подавала им кофе… Черти бесновались в ней, перевирали евангелие, и словно с их подсказки Мария наболтала уйму всяких небылиц — у нее даже в горле запершило.

— Чай остынет, — сказал Христов и пододвинул поближе ее чашку.

Разгорячившись, Мария продолжала, что недавно получила от того типа любовное письмо, он умоляет вернуться, говорит, что бросит жену, потому что оценил наконец достоинства Марии.

— Но поздно, — закончила она, — слишком поздно! — И взяла чашку дрожащей рукой.

— Поздно, — вторит Стилиян, по-детски макая горбушку в чай.

Нож, который она подарила, лежал на столе, под рукой своего нового хозяина, таинственно поблескивая. Марии вдруг стало не по себе, она опустила глаза, чувствуя себя униженной, несчастной: ведь если бы все, что она тут наговорила, было правдой, она бы молчала.

— Некоторые вещи приходят слишком поздно. Любовь, наказание, сожаление. Человек поздно мудреет, — сказал инженер, задумчиво постукивая по столу деревянным мундштуком.

Чтобы переменить тему, Мария стала рассказывать о девочке бригадира Юрукова.

— Она приемная, понимаете? Потому Юруковы и шатаются со стройки на стройку, точно заколдованные. От страха, что кто-нибудь скажет: «Это моя дочь. Отдайте ее!..»

Христов отшатнулся, будто кто-то толкнул его в грудь, и застыл, молча глядя на пеструю скатерть.

— Сколько ей лет? — спросил он.

— Пятнадцать будет.

— Когда?

— Кажется, в феврале.

Стилиян снова замолк, наливая себе чай. Она от чая обиженно отказалась, чувствуя, что опять о ней не думают, а она сидит вот здесь, перед ним, и прическу специально сделала. Хотела явиться роковой женщиной, которой ничего не стоит вывести из равновесия кого угодно…

Мария переехала к Христову, как только он ей разрешил. Сам сказал, что у него есть еще одна комната окнами на север, где хранятся чертежи, чемоданы и спортивные принадлежности. Она с благодарностью взяла его за руку, но сразу заметила, что он умолк, будто жалея о необдуманном поступке. Может, он тоже говорит не то, что думает? Опыт подсказывал Марии, что, если она начнет допытываться, если прижмет его к стенке, может нарваться на невыгодные для себя признания. Засучив рукава, она убрала комнату, помыла окно, повесила тюлевую занавеску.





— Я буду жить в другом месте, — сообщила она родителям за утренним кофе.

Отец сделал вид, что не расслышал слова непутевой дочери.

— Мне нужны деньги, — сказала Мария через минуту.

Наступила тишина.

— Сколько?

— Тысяча.

Отец размышлял.

— Пятьсот, — сказал он наконец, будто торговал лошадь или корову.

— Семьсот, — сказала Мария твердо.

— Договорились, — ответил он, все еще колеблясь.

Мать с трудом встала, опираясь о столешницу натруженной рукой с поломанными ногтями. Когда-то у нее был хороший голос, она пела песни о любви, читала патриотические стихи. Куда что девалось? И мать и отец — какие-то корявые, коричневого цвета, будто вышли из-под земли. «Не хочу быть как они!» — подумала Мария и поднялась в свою комнату. Некоторые платья сложила в коричневый чемодан, а в красный, слишком яркий для столь деликатного путешествия, затолкала остальную одежду, которую не любила. Она прижимала крышку обеими руками, но та сопротивлялась, как живая. Все, связанное с ее несчастным чувством, заперла она, все придавила, как плохие воспоминания, которые не должны поднимать голову. В коричневый чемодан положила костюмы, три пары туфель и нарядные платья. Ее жизни с инженером должны были сопутствовать танцы, веселье — начинался совершенно новый образ жизни. Мария добавила к платьям две низки бус и искусственный цветок. Собравшись, она огляделась. Комната была обставлена ветхой мебелью: мрачный шкаф с зеркалом, кровать с сеткой, узкая, как для ребенка. Оба окна смотрели в сад, где копались родители. А над садом простерлось пустое небо, излучающее равнодушие и безнадежность. «Все, — сказала Мария, — наконец-то — все!» Она открыла большую сумку, которую купила в Варшаве, уложила в нее свои книги, детские в том числе (их когда-то, во время болезни, читала ей мать). Взяла все открытки, альбомы и фотографии, оставшиеся после путешествий, — музейные ценности, запечатленные на фотобумаге, виды Мадрида и Каира, Парижа и Ленинграда. Она побывала во многих музеях мира, поглотила огромное количество ошарашивающей старинной красоты. А жить приходилось среди мужчин и женщин маленького городка, которым даже и не снился парижский оперный театр…

Однажды они пошли с тем человеком слушать оперу, и он (в спортивном свитере, с воротником под горло!) сел на два ряда дальше. Инженер Христов, интеллигентный и умный, был, конечно, человеком другого склада. Среди его пластинок (разбросанных, правда, в беспорядке) Мария нашла Бетховена, Баха, Шопена… Он умел говорить об искусстве и, главное, умел внимательно слушать, что само по себе редкость в наше время. Он ей подходил. Он был одинок и свободен. Они могли спокойно сидеть где-нибудь рядом. Он ей приснился в мадридском концертном зале: они сидели в креслах, обитых плюшем царственно красного цвета, и слушали Мендельсона, рука в руке. Мария копалась в воспоминаниях о своих странствиях и всюду видела себя вместе с ним — то возле пирамид в ужасный африканский зной, то на севере, в новогоднюю метель, и везде они прижимались друг к другу.

Она сидела на стуле и смотрела на багаж: чемодан с платьями и сумка с духовными радостями. Она обдумывала, когда перевезти все это в свой новый дом. Городок помнил ее, помнил еще ребенком, все знали, когда она уходит на работу, когда — в кино или к зубному врачу.

Она мечтала о таком городе, где она могла бы быть неизвестной, безымянной, чтобы никто не останавливал ее и не расспрашивал, куда она идет. Ей опостылел родительский дом, она не слышала ни шелеста фруктовых деревьев в саду, ни щебета птиц на заднем дворе. Ее родители вросли в землю, и, хоть она была их надеждой и целью их существования, она мечтала о другом. И считала излишним уведомлять их об этом. Они бы не поняли.

Ее комната угасала вместе с солнцем (тогда-то и проступала ее гостиничная безликость), солнце уже озаряло комнаты Стамена Юрукова, которые смотрели на запад. Мария вышла на лестницу, постучалась к ним и через минуту услышала легкие шаги Зефиры.

— Что случилось? — спросил Стамен, положив свои большие усталые руки на вязаную скатерть.

Его жена подала варенье и стакан холодной воды.

— Я ухожу, — объявила Мария. — Буду жить у Стилияна Христова.

— Ты смотри! — сказала соседка и мечтательно подперла щеку кулаком. — Что ж, иди. Может, на сей раз тебе повезет.