Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 102

Не в своей тарелке

Римляне говорят, что сирокко их ни капельки не беспокоит — с детства привыкли. Однако я римлянин, рожден и крещен на площади Кампителли, и все-таки сирокко положительно выводит меня из себя. Вот мама это знает, и поэтому, если она видит, что небо с утра побледнело и ветер бьет в лицо, она всегда с беспокойством поглядывает на меня, когда я одеваюсь, чтоб идти на работу. Заметив, что у меня мутный взгляд и слова застревают в горле, она обычно советует:

— Будь поспокойнее… Не волнуйся так… Держи себя в руках.

Бедненькая мама! Она говорит это потому, что, действительно, в такие дни я вполне свободно могу попасть в тюрьму или в больницу. Мама обычно добавляет:

— Он не в своей тарелке! — А потом рассказывает соседкам: — У Джиджи сегодня утром было такое лицо… Просто страх… Пошел на работу… С ним, знаете, бывает, — не в своей тарелке.

Я вообще-то маленький, щупленький, и мускулов особых у меня не замечается, но в те дни, когда дует сирокко, меня так и подмывает подраться с кем-нибудь, или, как мы, римляне, говорим, «руки у меня зудят». Я начинаю ходить туда-сюда, посматриваю на людей, ищу кто посильнее да поздоровее и думаю: «Вот этому сейчас как дам — кровь из носу пойдет, а вон тому надо бы надавать пинков под зад, пусть попляшет… Ну а этот? У этого от двух оплеух всю рожу перекосит». Одни мечты! На деле все кругом сильней меня. Если я и вправду могу кого одолеть, то разве что ребенка. Да и то еще смотря какой ребенок попадется. А то, знаете, свяжешься с каким-нибудь забиякой, а он как боднет тебя головой в живот раза три — своих не узнаешь.

И вот еще беда: работа у меня такая неподходящая -официантом я работаю, в кафе. Официант, он, известно, должен быть всегда вежливый, что бы там ни случилось. Вежливость для официанта — то же самое, что, например, салфетка, которую он всегда под мышкой зажимает, или, скажем, поднос, на который он ставит стаканы — одним словом, рабочий инструмент. Говорят, у официантов все ноги в мозолях. У меня мозолей нет, но мне все кажется, что они есть, потому что я каждую минуту так себя чувствую, словно клиенты все разом наступают мне на мозоль. Я такой чувствительный, что от каждого замечания, от каждого грубого слова готов просто на стену лезть. А я, видите ли, должен делать приятное лицо, кланяться, улыбаться, расшаркиваться. Не могу… У меня начинается нервный тик — это признак того, что желчь разливается. Наши официанты уже меня знают и, как только увидят, что у меня лицо перекосило, тотчас же скажут:

— Э-э, Джиди, ты что-то не в себе… Кто тебя обидел?

В общем, — что говорить! — подымают на смех.

Иногда, однако, мне удается найти отдушину для этого моего расположения к ссорам и дракам. И знаете как? Я выберу обычно людное место, например какую-нибудь площадь, подберу себе после долгого наблюдения подходящего типа и под каким-нибудь предлогом нападу на него и обругаю. Он, естественно, кинется на меня с кулаками, но тут всегда найдется три-четыре добровольца, которые вмешаются и схватят его за руки. Этого-то мне только и надо: тут я его хорошенько обругаю, а потом иду прочь. И в этот день я чувствую, что мне полегчало.

Ну так вот, в одно такое утро, когда сирокко резал, как ножом, я вышел из дому злой как черт. Одна и та же фраза почему-то все время жужжала у меня в ушах: «Если ты сейчас же отсюда не уберешься, то получишь по шапке». И где только я эту фразу услышал? Тайна… Может, это сирокко мне ее во сне нашептал? Я все повторял про себя эту фразу на разные лады, пока шел к трамвайной остановке и садился в трамвай, чтоб ехать к площади Фьюме, неподалеку от которой находится наше кафе… Трамвай был битком набит и, несмотря на ранее утро, духота там была страшная. Делать нечего: я крепко стиснул зубы и встал в проходе. Но тут меня начали толкать со всех сторон, будто бы уж никак нельзя пройти вперед, не пуская в ход локти. Трамвай медленно шел по берегу Тибра, пересек площадь Фламинио, прошел мимо Муро Торто и уже приближался к площади Фьюме. Я стал продвигаться к выходу.

Есть одна вещь, которая выводит меня из себя, даже если в этот день не дует сирокко, — это когда в трамвае народ спрашивает: «Вы выходите?.. Простите, вы выходите?» Мне кажется, что это ужасно нескромный вопрос, ну, как если б вас спросили: «Простите, ваша жена уже наставила вам рога?» Просто не знаю, чего бы я только не дал за то, чтобы ответить им: «Выхожу я или нет — это вас совершенно не касается». В это утро все, как всегда, толкались, и когда мы подъезжали к остановке, чей-то голос спросил: «Ну, силач, выходишь?»

У официантов тоже есть свое самолюбие. Я и так был совсем расстроен, а тут еще оскорбили мою гордость, назвали на ты, да еще силачом обозвали. Судя по голосу говорившего, это был какой-нибудь здоровенный парень — с таким я всю жизнь мечтал сразиться. Я огляделся кругом: толкучка, масса народу. Я рассудил, что опасности нет никакой, можно свободно нападать, и потому ответил:

— Выхожу я или нет — не твое дело.

А тот сразу говорит:

— Тогда отойди и дай дорогу другим.

Я бросил, не поворачивая головы:

— И не подумаю!

Вместо ответа я получил такой пинок, что у меня дух захватило, и этот тип в одну секунду протиснулся вперед меня. Я не ошибся: он был крепкий, плотный, с красной рожей, с черными усиками на американский манер и с бычьей шеей. Была на нем и шапка. И тут мне снова пришла на память фраза: «Если ты сейчас же отсюда не уберешься, то получишь по шапке». Когда он уже сходил, а я на ступеньке стоял, я вдруг собрался с силами и крикнул:

— Нахал! Дубина!



Он было совсем уже сошел, но тут обернулся и с такой силой рванул меня за руку, что я кубарем скатился с трамвая. Он орал:

— А ну-ка, негодяй, повтори, что ты только что сказал!

Но, как я и ожидал, в эту минуту человек пять или шесть схватили его за руки. Это получилось до крайности удачно. Пока он там отбивался и ревел, как бык, я выступил вперед и выкрикнул ему в лицо с большим гневом:

— Да ты что о себе воображаешь? Сволочь ты этакая, мошенник, бандит… За решетку бы тебя… Да если ты сейчас же отсюда не уберешься, то получишь по шапке, понял?

Я выпалил это, и мне сразу стало легче. Он вдруг перестал отбиваться, укусил себя за руку и поднял глаза к небу со словами:

— Эх, если б я только мог!

От этих слов я стал храбрее и полез на него с кулаками, крича:

— А ну, попробуй… Трус… посмотрим… А ну, попробуй!.. Разбойник, гадина ты этакая!

В конце концов нас разняли, и я ушел, не оборачиваясь, счастливый, насвистывая какую-то веселую песенку.

В кафе, пока мы выставляли столики на улицу, я рассказал об этом случае, разумеется, на свой лад. Я описал того типа, сказал, как я его обругал, как я ему угрожал, как я ему в конце концов и вправду хотел по шапке дать. Но я не рассказал, что пока я кричал, его шесть человек держали. Однако товарищи, как всегда, мне не поверили. Гоффредо, буфетчик, сказал:

— Ну и хвастун же ты, брат… Да ты на себя когда-нибудь в зеркало-то смотрел?

Я ответил:

— Все чистая правда… Я ему, тупорылому, прямо в лицо сказал все, что я о нем думаю, и он проглотил.

Я повеселел, на душе у меня было легко, в это утро мне даже работа моя нравилась. Я входил в дом, выходил из дома и двигался так легко, словно танцевал, и выкрикивал заказы веселым звонким голосом. Гоффредо вдруг серьезно посмотрел на меня и спросил:

— Да что это ты? Выпил, что ли?

Я сделал пируэт и ответил:

— Так, малость… Рюмку анисовой и кружку холодного пива.

Я был всем доволен; даже к вечеру мое веселое настроение не прошло очень уж хорошо на меня подействовал утренний скандал! Часов в одиннадцать я пошел в буфет, чтобы взять две чашки кофе, и снова вышел в сад — ну просто выпорхнул, как воробышек. Мои столики — слева от двери, и когда я пошел в буфет, они все были заняты, только один, в самом углу, стоял пустой, но теперь я увидел, что кто-то уже сел за этот столик. Я быстро подал две чашки кофе, резво подскочил к этому столику, махнул по нему пару раз салфеткой, спросил: