Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 102

— А дружба?

Я прикусил губу и думаю: «Дружба-то, выходит, оружие обоюдоострое», но ничего ей не сказал. Взял клещи, отвинтил трубу, вынул прокладку, которая вся прогнила, вытащил из сумки паяльную лампу, налил туда бензина; все это молча. Тут, слышу, она меня спрашивает:

— Вы действительно хорошие друзья с Аттилио?

Я повернулся, чтобы посмотреть на нее: сидит, опустив глаза, тихая, улыбающаяся и занимается своей фасолью.

— Конечно, — отвечаю.

— В таком случае, — продолжает она спокойно, — я с тобой могу говорить откровенно. Ты его хорошо знаешь, и я хочу проверить, верны ли мои предположения.

Я говорю, что готов ее слушать; разжег паяльную лампу и регулирую пламя.

— Вот, например, — говорит она, — не кажется ли тебе, что его теперешняя работа не очень-то хороша… Не подходит ему быть носильщиком…

— Ты хочешь сказать, грузчиком?

— Что это за ремесло — быть носильщиком. Я говорю ему, чтобы он учился на санитара… Моя сестра могла бы устроить его на работу в клинику…

За это время я присоединил новую трубу. Беру паяльник и, держа его в руках, спрашиваю, не подумав дважды:

— Ты хочешь правды или комплиментов?

— Правды.

— Ну так вот: я друг Аттилио, но это не мешает мне видеть его недостатки… Прежде всего — он лентяй.

Я взял кусок олова, поднес паяльную лампу к трубе и начал пайку. Огонь в паяльнике сильно гудел, и из-за шума я повысил голос:

— Да, он лентяй… Ты, моя дорогая, привыкай к мужу-бездельнику… Я вот человек работящий, а он лодырь, он любит поздно вставать, пошляться без дела, пойти в кафе, прочесть спортивные новости в газете, поболтать… Это, может быть, подходит для грузчика… но санитар — профессия ответственная… Нет, для этого он не годится.

— Но я, — продолжает она так же спокойно и задумчиво, — даже не уверена, что он на самом деле где-то работает… Он говорит, что ходит на работу, а никаких денег я еще не видела… Я начинаю думать, что он, может, мне и солгал. Что ты об этом скажешь?

— Солгал? — снова отвечаю я необдуманно. — Да ведь он самый большой врун из всех, кого я знаю. Он тебе наговорит с три короба… Уж что касается вранья — можешь быть спокойна.

— Мне как раз так и казалось… Но если он не ходит на работу, так что ж он делает? Не думаю, чтоб он только шлялся да сидел в кафе… Тут что-то другое… Он всегда уходит так поспешно, с таким озабоченным видом…

Она приостановилась, чтобы взять со стола кастрюлю, всыпала туда вылущенную фасоль. Я смотрел на нее через плечо: сидит такая смирная, спокойная, улыбающаяся. Потом она снова начала:

— Видишь ли, что я думаю. Он завел себе кого-нибудь. Ты его знаешь, скажи, правда ли это?

Какой-то внутренний голос предупреждал меня: «Эй, Эрнесто, полегче, будь осторожней… здесь ловушка». Но то ли потому, что обида во мне была сильнее осторожности, то ли, когда я слышал, как она дурно отзывается о муже, у меня снова ожила надежда, я не удержался и ответил:

— Скажу тебе, что это правда… Для него женщины — всё на свете, красивые или уродины, молодые или старые, ему все равно… А ты и не знала?

Тем временем я закончил пайку, потушил паяльную лампу и приглаживал пальцем еще мягкое олово. Потом стал навинчивать гайку гаечным ключом.

Она, все такая же спокойная, говорит:

— Да, я кое-что знала, но ничего определенного… А теперь, мне кажется, я догадываюсь… он связался с Эмилией, ты помнишь, с той рыжей, которая вместе со мной работала в прачечной… Что ты на это скажешь?

Я поднялся на ноги. Мария-Роза ссыпала свою фасоль в кастрюлю и тоже встала, стряхивая с одежды шелуху. Потом подошла к раковине, подставила кастрюлю под кран и пустила воду. Я приблизился к ней сзади и, обняв ее за талию, такую стройную и тоненькую, сказал:



— Да, это правда, он видится с Эмилией каждый день под вечер: поджидает ее у прачечной и провожает домой. Теперь ты знаешь все: чего ж ты ждешь?

Она чуть-чуть повернула ко мне свое улыбающееся лицо и ответила:

— Эрнесто, ведь ты говорил, что ты друг Аттилио? Оставь меня!

Вместо ответа я снова попытался ее обнять, но она вывернулась и говорит резко:

— Ну, теперь ты кончил починку и тебе лучше уйти.

Я прикусил себе язык и ответил:

— Ты права… Но я из-за тебя теряю голову… Мне нужно всегда помнить, что я друг Аттилио, а ты его жена.

Сказав это, я, разозленный, собрал инструменты, кивнул ей на прощанье и приготовился уходить. В эту минуту дверь кухни открылась и появился Аттилио.

— Здравствуй, Эрнесто, — говорит он мне по-дружески. Я отвечаю:

— Мария-Роза просила меня починить трубу. Я это сделал: поставил новую.

— Спасибо, — говорит он мне, подходя ближе,- большое спасибо…

В это время спокойный, но напряженный голосок Марии-Розы заставил нас обоих обернуться.

— Аттилио…

Она, улыбаясь, стояла у плиты, опершись на мраморную доску стола, и заговорила, не повышая голоса:

— Аттилио, Эрнесто тоже говорит, что ты лентяй и не хочешь работать…

— Ты это говорил?

— И как я и думала, он тоже сказал, что ты большой лгун и, наверное, никакого места грузчика у тебя нет…

— Ты это говорил?

— И потом он мне подтвердил то, что я уже знала: что ты видишься с Эмилией каждый день и крутишь с ней любовь… Пока я работаю, как последняя служанка, и гну спину над гладильной доской, ты развлекаешься с Эмилией… а мне говоришь, что ходишь на работу… Теперь уж бесполезно отнекиваться… Эрнесто твой друг, он знает тебя и все мне подтвердил…

Она говорила все это самым спокойным голосом, и тут только я понял, что наделал, пустившись в откровенности с такой психопаткой. Аттилио с перекосившимся лицом шагнул ко мне, повторяя: «Ты это говорил?» Но тут Мария-Роза замолчала, схватила с плиты чугунный утюг и запустила ему прямо в голову. И довольно метко запустила: если бы он не успел наклонить голову, она бы его убила. А потом началось такое, что я просто передать не могу. Эта сумасшедшая совершенно спокойно хватала всякие тяжелые, опасные предметы — ножи, скалки, кастрюли — и швыряла в Аттилио; он, попытавшись раза два увернуться, в конце концов шмыгнул в дверь на лестницу. Удрал и я, оставив на полу метра два-три свинцовых труб; я со всех ног кинулся вниз по лестнице, а Аттилио орал мне вслед:

— Не показывайся больше… Увижу — убью.

Я почувствовал себя в безопасности, только когда перешел через мост и оказался в скверике на площади Либерта. Тут я присел на скамеечку, чтобы отдышаться. Обдумав происшедшее, я решил, что наговорил все это только по дружбе, потому что мне не нравилось, что у Аттилио такой характер; и я поклялся себе, что с этого дня никому больше не буду другом.

Бич человечества

К середине февраля утихла трамонтана, приносившая мне зимой немало страданий, небо заволокло тучами и подул влажный ветер, который, казалось, шел с моря. Хотя на душе у меня было грустно, дыхание этого ветра бодрило меня, он словно нашептывал: «Ну-ну, мужайся; пока есть жизнь, есть и надежда». Но я знал, что зима прошла и наступала весна, и понимал, что поэтому я не смогу больше работать в мастерской моего дяди.

В эту мастерскую я поступил год назад; я вошел туда, как входит поезд в туннель, но еще не вышел оттуда и даже не видел просвета у выхода. Не то чтобы работа была неприятной или совсем не нравилась мне, нет, бывает и хуже. Мастерская помещалась в большом сарае, построенном в глубине отгороженного участка, служившего складом кирпичного завода, на полдороге к виа делла Мальяна. Воздух в сарае всегда был насыщен белой пылью опилок, как мукой на мельнице. И все мы, работавшие там, в том числе и мой дядюшка, были белые, словно мельники, а кругом стояло облако пыли, непрестанно завывали пилы и токарные станки; целые дни мы трудились, изготавливая мебель и рамы. Дядюшка, бедняга, любил меня, как сына, все рабочие были хорошими парнями, а сама работа, как я уже говорил, вовсе не казалась мне неприятной: сперва брали ствол дуба, клена или каштана, искривленный и длинный, покрытый корой, в которой, возможно, еще оставались муравьи, обитавшие там в ту пору, когда этот ствол был деревом. Затем пилой распиливали ствол на много белых и чистых досок. А потом пускали в ход станки, рубанки и другой инструмент, и из этих досок выделывали ножки для столов, разные части для шкафа, карнизы. И наконец, когда все это бывало сколочено, свинчено и склеено, красили и полировали. Того, кто работает с охотой, превращение древесного ствола в какое-нибудь изделие может даже увлечь, да это и правда интересно и уж, во всяком случае, не скучно. Но, видно, я устроен не так, как все люди; через несколько месяцев работа уже стояла у меня поперек горла. И не потому, что я не трудолюбив. Просто я люблю иногда оставить работу и оглядеться вокруг, поразмыслить, кто же я такой, где нахожусь, что успел сделать. А дядюшка мой, наоборот, человек совсем иного склада: он работал не размышляя, работал с упорством, с увлечением, без передышки. И так, переходя от стула к раме, от рамы к шкафу, от шкафа к тумбочке, от тумбочки снова к стулу, дожил он до пятидесяти лет, и было ясно, что так будет продолжаться до самой его смерти, которая скорее будет походить на гибель сломавшегося станка или беззубой пилы — словом, на смерть инструмента, а не человека. И в самом деле, в воскресные дни, когда дядюшка надевал праздничный костюм и вместе с женой и детьми медленно и чинно шествовал по виа Аренула, он со своими прищуренными глазами, искривленным ртом и двумя глубокими морщинами, прорезавшими его лицо от глаз до рта, очень напоминал какой-то вышедший из употребления, бесполезный, сломанный инструмент. И меня не оставляла мысль, что лицо его стало таким оттого, что он постоянно гнул спину над станком и пилой и щурил глаза, чтобы в них не попали опилки. Я говорил себе, что не стоит жить, если нельзя даже оторваться от работы и подумать, зачем ты существуешь.