Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 102

Наконец, когда умолк аккордеон, я не раздумывая — возможно, именно потому, что слишком долго раздумывал перед этим — наклонился над столом и сказал Серафино:

— Послушай, в чем дело?.. Тебя пригласили отпраздновать мое освобождение, а ты не пьешь, молчишь все… Тебя огорчает, что я не за решеткой?

— Ну что ты, Луиджи, — ответил Серафино, — о чем ты говоришь? Просто у меня немного болит живот. Вот и все.

— Нет, — настаивал я, — тебе это не по душе… Пока меня не было, ты увивался за Сестилией, и теперь ты недоволен, что я вернулся… Вот в чем дело!

Я повысил голос, но про себя думал: «Пока еще я только разбегаюсь, но мне нужно взлететь, как взлетает самолет, набирающий высоту… Если я не взлечу, все пропало».

Все сразу замолкли и с удовольствием смотрели, как я наседаю на Серафино. Я заметил, что гладкая, безбородая рожа Серафино даже не побледнела, а как-то посерела. Тогда я еще больше перегнулся через стол, схватил его за рубашку и свирепо сказал:

— Оставь Сестилию в покое, понял? Оставь ее в покое, потому что мы с ней любим друг друга.

Серафино взглянул на Сестилию, словно ожидая, что она опровергнет меня. Но эта ведьма только сокрушенно потупила глаза. А Джулия схватила Серафино за рукав со словами:

— Идем, Серафино… Пошли отсюда.

Бедняжка старалась извлечь выгоду из создавшегося положения и пустить воду на свою мельницу.

Пробормотав что-то невнятное, Серафино поднялся и сказал:

— Я ухожу… Я не желаю, чтобы меня оскорбляли.

Джулия тоже вскочила и радостно воскликнула:

— Я тоже иду!

Но Серафино остановил ее:

— Оставайся… Ты мне не нужна.

Он взял пиджак и пошел к выходу.

Парни смотрели на меня, ожидая, что я теперь сделаю. А брат Джулии сказал:

— Он уходит, Луиджи… Чего ты ждешь?

Я поднял руку, словно говоря: «Спокойно», и подождал, пока Серафино выйдет из остерии. Потом бросился следом за ним. Я догнал его на бульваре делле Муре Аурелие. Он шел один по темной улице — огромный, высокий. Мне опять стало страшно. Но раз уж я решил! Я подошел к нему, схватил его за руку и, переводя дух, сказал:

— Погоди, мне надо с тобой поговорить…

Я почувствовал, что рука у него толстая, но дряблая и словно без мускулов. Он поупирался, но дал затащить себя в темную нишу в стене. Ой, мамочка моя, помоги! Мне было по-настоящему страшно. Но я все-таки прижал его к стене и, замахнувшись ножом, заявил:

— Сейчас я тебя зарежу.

Если бы в эту минуту он схватил меня за руку, я моментально был бы обезоружен. Я твердо решил, что скорее дам себя обезоружить, чем совершу какую-нибудь глупость. Но я вдруг почувствовал, что Серафино сползает вдоль стены.

— Мамочка моя… — пролепетал он, как идиот.

Это были те самые слова, которыми я только что пытался подбодрить себя. Он смотрел на меня растерянно, и я понял, что одержал над ним верх.

Я опустил нож и сказал:

— Ты знаешь, что я сделал с Джино?

— Да.

— Ты знаешь, что я могу сделать то же самое с тобой и уже без шуток?

— Да.

— Тогда оставь в покое Сестилию.

— Но я с ней даже не вижусь, — сказал он, несколько приободрившись.

— Это еще не все, — заявил я. — Ты должен в ближайшее время узаконить свои отношения с Джулией… Понял?

Я снова замахнулся на него ножом.

— Я сделаю это, Луиджи, — ответил он, дрожа всем телом, — только отпусти меня.

— Помни, — повторил я, — если ты не женишься на Джулии, я тебя убью. Не сегодня, так завтра, но убью.



— Я женюсь на Джулии, — обещал он.

— А теперь позови ее, — приказал я.

Он сложил руки рупором и закричал:

— Джулия! Джулия!

Бедняжка примчалась со всех ног.

— Серафино хочет поговорить с тобой, — сказал я. — Ну идите… А я вернусь в остерию.

Они ушли вместе, я посмотрел им вслед и затем вернулся на террасу.

Я был весь в поту и едва стоял на ногах — совсем как Серафино, когда я замахнулся на него ножом. Но ребята встретили меня аплодисментами:

— Да здравствует чемпион!

Террибили заиграл на аккордеоне самбу, ребята опять стали паясничать, а Сестилия тихо сказала мне:

— Потанцуем, Луиджи.

Мы пошли танцевать, и она шепнула мне:

— Ты вправду поверил, что я тебя больше не люблю?

Я сделал круг пошире, отвел ее в темный угол и там поцеловал. Так мы помирились.

На следующий день я подумал, что Серафино, наверно, уже забыл о своем страхе. Но войдя в бар, я увидел, что он смотрит на меня с ужасом.

Он предложил мне выпить и сказал:

— Давай помиримся, а? — А потом принялся рассказывать о себе и о Джулии и всякими намеками давал мне понять, что они решили пожениться. Я почти не верил своим ушам: Серафино женится, испугавшись меня! Мне хотелось сказать ему: «Опомнись, будь посмелее, или ты не видишь, что мы сделаны из одного теста?» Но я не мог этого сказать: я был хулиган, из тех, кто носит в кармане нож и может любому набить морду. Серафино верил в это так же, как и все прочие.

И они поженились, и меня пригласили на свадьбу, а брат Джулии сказал, что это целиком моя заслуга. Потом настал мой черед жениться. Всю эту историю я затеял из-за Сестилии и теперь должен был доказать, что это действительно так. Мне совсем не хотелось жениться на Сестилии, хотя бы уже потому, что в мое отсутствие она строила глазки Серафино. Но мне некуда было податься. Когда мы поженились, к нам зашел Серафино с Джулией, которая уже ждала ребенка. Бедняга обнял меня и сказал:

— Молодец, Луиджи.

«Молодец, — подумал я, — черта с два!»

Но ножа я больше с собой не ношу.

Транжира

Все наши размолвки с женой происходили из-за денег.

Я держал лавку, где продавались плиты и другие обогревательные приборы, а также всевозможное электрическое оборудование. Лавка эта находилась далеко не в таком аристократическом районе, как Сан-Джованни, и поэтому у меня никогда не было твердой уверенности в своем заработке.

Бывали, правда, счастливые дни, когда я продавал плиту за сорок тысяч лир, но случались и такие, когда, кроме какой-нибудь лампочки за триста лир, мне ничего не удавалось продать. Но Валентина не хотела понимать этого. Она считала, что я просто скуп. Между тем вся моя скупость выражалась только в том, что я старался жить по средствам, аккуратно записывал приход и расход, а если мне ничего не удавалось выручить, я так ей об этом и говорил. Тогда она кричала мне:

— Скряга… я вышла замуж за скрягу!

Я отвечал:

— Почему ты называешь меня скрягой? Ты ведь не знаешь, как идут мои дела… Почему ты никогда не зайдешь в лавку или в банк? Ты бы смогла там увидеть своими собственными глазами, что я продаю и что мне не удается продать. Ты бы увидела, что мой счет в банке тает с каждым днем…

Но она говорила, что и не подумает идти в лавку, потому что она не торговка, а дочь государственного служащего. А в банке ей делать нечего, потому что в этих делах она ничего не смыслит, и вообще лучше бы я оставил ее в покое. А потом уже более мирным тоном добавляла:

— Видишь ли, Аугусто, может быть, ты действительно тратишь все, что получаешь, и действительно влезаешь в долги… И тем не менее… ты скуп… Ведь скряга не тот, кто ничего не тратит, а тот, кому неприятно тратить.

— А откуда ты взяла, что мне неприятно тратить?

— У тебя всегда бывает такое лицо, когда ты достаешь деньги…

— Какое же лицо?

— Лицо скряги.

Я в то время был влюблен в свою жену: кругленькая, бело-розовая, свежая, аппетитная, Валентина была вершиной всех моих желаний. Мне и в голову не приходило осуждать ее за то, что она целыми днями бездельничает курит американские сигареты, читает комиксы да ходит в кино со своими подругами. Я так любил Валентину, что во всех случаях жизни старался оправдать ее и во всем обвинял себя. Что и говорить, жадность отвратительный недостаток, а Валентина так часто упрекала меня в скупости, что в конце концов я и сам поверил этому и стал считать себя скрягой. И теперь я уже не обрывал ее словами: