Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 102

— А я съел бы еще четыре миски. — Это и была та великая мысль, которую он хотел мне поведать.

Разъезжая с таким напарником-чурбаном, я, понятно, очень обрадовался, когда мы впервые встретили Италию. В то время наш маршрут был Рим Неаполь, и возили мы самый разнообразный груз: кирпичи, железный лом, рулоны газетной бумаги, доски, фрукты. Иногда мы даже перевозили с одного пастбища на другое небольшие стада овец. Италия остановила нас у Террачина и попросила подвезти ее до Рима. У нас имелся приказ не брать никого, но, взглянув на Италию, мы решили, что на этот раз приказом можно пренебречь. Мы пригласили ее сесть, и она ловко впрыгнула в машину, крикнув:

— Да здравствуют всегда любезные шоферы!

Вид у Италии был самый вызывающий — иначе и не скажешь. У нее была невероятно длинная талия и высокая грудь, которая прямо-таки раздирала изящный свитер, облегавший ее тело до самых бедер. Шея у нее тоже была длинная. Маленькая черноволосая головка и большие зеленые глаза. Но ноги кривые и такие короткие, что казалось, будто она ходит на согнутых коленях. Словом она была некрасивая, — но она была лучше, чем красивая. Она доказала мне это в первую же поездку: когда на подъеме к Цистерна за руль сел Паломби, Италия взяла мою руку, сильно пожала ее и не выпускала до Веллетри, где я сменил Паломби. Было лето, четыре часа дня, самое жаркое время, наши руки стали скользкими от пота, но она время от времени смотрела на меня своими зелеными глазами цыганки, и тогда мне казалось, что жизнь, которая долгое время заключалась для меня только в полоске асфальта, начинает мне снова улыбаться. Я нашел то, что искал: женщину, о которой можно думать. Между Чистерна и Веллетри Паломби остановил машину и вышел осмотреть шины. Я воспользовался этим и поцеловал Италию. В Веллетри я охотно сменил Паломби: пожатия руки и поцелуя мне было вполне достаточно на этот день.

С этого времени Италия регулярно раз, а иногда и два раза в неделю просила нас отвезти ее из Рима в Teppaчина и обратно. Утром она поджидала нас, всегда с каким-нибудь свертком или чемоданом, около городской стены, садилась в машину и, если за рулем сидел Паломби, пожимала мне руку до самого Террачина. Когда мы возвращались из Неаполя, она уже ждала нас в Террачина, забиралась в кабину, и снова начинались пожатия рук и даже, хотя она и уклонялась от этого, поцелуи украдкой, в тех случаях когда Паломби не мог нас видеть. Одним словом, я влюбился всерьез, может быть, еще и потому, что уже давно не любил ни одной женщины, а обходиться без этого я еще не привык. Я дошел до того, что стоило ей взглянуть на меня как-то по-особому, и я бывал растроган до слез, словно мальчишка. Это были слезы умиления, но мне казалось, что это проявление недостойной мужчины слабости, и я безуспешно старался сдерживать их. Когда за рулем сидел я, мы, пользуясь тем, что Паломби спит, разговаривали вполголоса. Я совершенно не помню, о чем мы с ней говорили: верный признак, что это были какие-нибудь пустяки, шутки и обычная болтовня влюбленных. Но я помню, что время пролетало очень быстро: даже бесконечное шоссе от Террачина, словно по волшебству, сразу же оставалось позади. Я сбавлял скорость до тридцати, до двадцати километров в час, так что нас чуть не обгоняли телеги, но все-таки дорога всегда кончалась и Италия сходила. По ночам бывало еще лучше: машин на шоссе почти не было, и я одной рукой держал баранку, а другой обнимал Италию. Когда в темноте зажигались и гасли фары встречных машин, мне хотелось, чтобы вспышки моих фар, отвечавшие на их сигналы, складывались в какие-нибудь слова, говорящие всем о том, как я счастлив. Например: я люблю Италию, а Италия любит меня.

Паломби либо ничего не замечал, либо делал вид, что не замечает. Он ни разу не возразил против того, что Италия часто ездит с нами. Когда она садилась в кабину, он, хрюкнув в знак приветствия, отодвигался, освобождая для нее место. Италия сидела всегда посередине, потому что мне надо было следить за шоссе и, когда мы обгоняли другую машину, говорить Паломби, свободна ли впереди дорога. Паломби ничего не возразил даже тогда, когда я, окончательно одурев от любви, захотел написать на ветровом стекле что-нибудь напоминающее об Италии. Немного подумав, я вывел большими буквами: «Да здравствует Италия». Паломби был так глуп, что не замечал двойного смысла этой фразы, пока шоферы, посмеиваясь над нами, не спросили, с каких это пор мы стали такими патриотами. Только тогда он с изумлением взглянул на меня и, усмехнувшись, сказал:

— Они думают, что это Италия, но это же девушка… А ты умен. Это ты здорово придумал.



Все это продолжалось месяца два. Однажды, высадив, как обычно, Италию в Террачина, мы получили в Неаполе приказ разгрузиться и сразу же, без ночевки, возвращаться назад в Рим. Мне это было очень не по душе, потому что на следующее утро я должен был встретиться с Италией, но приказ есть приказ. Я сел за руль, а Паломби сразу же захрапел. До Итри все шло хорошо, потому что на этом отрезке много поворотов, а ночью, когда уже начинаешь уставать, поворот — лучший друг шофера, потому что он заставляет смотреть в оба. Но после Итри, среди апельсиновых рощ Фонди, на меня напала дремота и, чтобы разогнать ее, я принялся думать об Италии. Мысли все теснее переплетались в моем сознании, словно ветви в зарослях рощи; заросли становились все гуще и гуще и под конец превратились в темную непроходимую чащу. Помню, я вдруг подумал: «Хорошо, что я думаю о ней… А то бы я давно уснул». Но я уже спал и подумал об этом во сне. Эту мысль внушил мне сон, чтобы я спал спокойнее и крепче. Но в то же мгновение я почувствовал, что грузовик сошел с шоссе и въехал в канаву. Я услышал позади себя треск и грохот перевернувшегося прицепа. Мы ехали медленно, и поэтому ни я, ни Паломби не пострадали. Но выбравшись из кабины, мы увидели, что прицеп лежит вверх колесами, а весь груз — сырые кожи — вывалился в канаву. Ночь была темная и безлунная, только ярко светили звезды на небе. По счастью, все это случилось у самого Террачина: справа от нас были горы, а слева, за виноградниками, виднелось спокойное черное море.

Паломби только сказал:

— Здорово это у тебя получилось! — и предложил идти за помощью в Террачина.

До Террачина было несколько шагов, и Паломби, который всегда думал о том, как бы поесть, заявил, что он голоден. Машина техпомощи с краном приедет лишь через несколько часов, сказал он, а пока что не худо бы зайти в остерию. Мы отправились на поиски какого-нибудь заведения. Но было уже больше двенадцати часов. На круглой, сильно пострадавшей от бомбежек площади имелось только одно кафе, и оно было уже закрыто. Мы свернули в какую-то улочку, по-видимому ведущую к морю, и вскоре увидели освещенную вывеску. Полные надежды, мы ускорили шаг, и это действительно оказалась остерия. Но железная штора на двери была наполовину спущена — значит, остерия закрывалась. Дверь была стеклянная, и опущенная не до конца штора позволяла заглянуть внутрь.

— Вот увидишь, нас не впустят, — сказал Паломби и, нагнувшись, заглянул в дверь.

Я тоже нагнулся. Мы увидели зал сельской остерии с несколькими столиками и стойкой. На столах лежали перевернутые стулья. Вооружившись щеткой, Италия проворно наводила порядок. В глубине зала за стойкой стоял горбун. Я видел всяких горбунов, но такого — никогда. Подперев щеки руками, так что голова его совершенно ушла в плечи, а горб возвышался над головой, он пристально смотрел на Италию своими черными злыми глазищами. Италия быстро подметала пол; потом горбун что-то сказал ей, и тогда она подошла к нему, прислонила щетку к стойке, обняла его за шею и поцеловала долгим поцелуем. Затем снова взяла щетку и, словно танцуя, завертелась по залу. Горбун вышел из-за стойки. Он был одет, как рыбак. На нем были сандалии, синие, закатанные до колен рыбацкие штаны и рубаха с отложным воротником. Он подошел к двери, и мы разом отпрянули назад. Горбун открыл стеклянную дверь и опустил штору до конца. Чтобы скрыть волнение, я сказал: