Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14



Знал и любил Левитан и русскую деревню, крестьянский труд, что отразилось во многих его пейзажах, в частности в картине Вечер на пашне (1882), где на фоне плывущих по голубому небу оранжево-розовых облаков и полей с чуть заметной вдали церковью виден силуэт крестьянина, идущего по склону холма за запряженной в плуг лошадкой.

Среди работ Левитана начала 1880-х годов не раз встречаются выразительные печальные, элегические образы. И все же, как представляется, эмоциональной доминантой его творчества была отнюдь не «тоска», которая позднее излишне часто связывалась в расхожих суждениях с его искусством. При том, что тяжелые жизненные обстоятельства, конечно, наложили отпечаток на характер Левитана и уже в годы учения у него начала развиваться неврастения, отнюдь не «угрюмство», по выражению Блока, было «сокрытым двигателем» его искусства, а радость — радость творчества, «открытия в природе прекрасных сторон души человеческой» (Пришвин). В воспоминаниях Коровина есть немало свидетельств жизнерадостности и самозабвенной, буквально до слез, любви к природе, присущих тогда Левитану, несмотря на невзгоды и приступы черной меланхолии. Показателен в этом смысле рассказ о том, как однажды, работая над этюдами, Коровин и Левитан увидели, что «у пригорка, …где внизу блестел ручей, …расцвел шиповник и большие кусты его свежо и ярко горели на солнце, его цветы розовели праздником весны». «Исаак, — сказал я, — смотри, шиповник, давай помолимся ему, поклонимся. И оба мы, еще мальчишки, стали на колени. — „Шиповник!“ — сказал Левитан, смеясь. „Радостью славишь ты солнце, — сказал я, — продолжай, Исаак… и даришь нас красотой весны своей. Мы поклоняемся тебе“. Мы запутались в импровизации, оба кланялись шиповнику и, посмотрев друг на друга, расхохотались…»

Это молодое чувство радости жизни полнокровно выразилось в ряде левитановских работ 1883–1885 годов, исполненных или начатых в Саввинской слободе близ Звенигорода, где художник часто бывал на этюдах вместе с друзьями. По большей части, они посвящены весне и показывают, что Левитан, подобно любимому им Петру Чайковскому, имел «весеннюю душу» (слова композитора). Так, этюд Первая зелень. Май (1883, авторское повторение — 1888) — предельно простое по мотиву изображение лужайки перед палисадником у избы — буквально излучает чувство весенней радости, какого-то тихого, застенчивого ликования, позволяя ощутить, с какой нежностью смотрел художник на зелень распустившейся листвы, на залитую солнечным светом желтую дорожку с голубыми «небесными» рефлексами.

Способность в изображении самого непритязательного мотива передать драгоценное чувство единства и гармонии природы, радость ее весеннего обновления проявилась и в таком шедевре, как Мостик. Саввинская слобода (1884). Цветовое решение этой работы, построенное на сочетании различных оттенков вешней зелени, небесной голубизны и теплой, солнечной охры, заставляет вспомнить слова Коровина о владевшей в те годы им и Левитаном страсти открытия выразительных возможностей живописи: «Лежат во дворе дрова — а как их можно написать, какая в них гамма красок! На них горит солнце! Двор уже не кажется пустым и безлюдным — он живет!»

Подобные работы позволяют, между прочим, понять не только основы мироощущения Левитана, но и любовь к его творчеству Климента Тимирязева, впоследствии его доброго знакомого, в статьях которого живописец находил чрезвычайно глубокие мысли. Тимирязев был не только великим исследователем процессов фотосинтеза, космической роли растения, но и поэтом в науке, в сугубо научных трудах посвящал вдохновенные строки прославлению солнечного света, растений, как «посредников между небом и землей», ибо «зеленый лист… является фокусом мирового пространства, в который с одного конца притекает энергия солнца, а с другого берут начала все проявления жизни на земле. …Похищенный им луч солнца горит и в мерцающей лучине, и …приводит в движение и кисть художника, и перо поэта».



Сознание родственной связи со светлой энергией солнца было, безусловно, присуще Левитану, как и другим русским пейзажистам, прежде всего Архипу Куинджи. Но влекли, вдохновляли Левитана не столько сила и красота солнечного света, даруемая им яркость красок, сколько состояния природы, особенно близкие сокровенной жизни человеческого духа. Был чужд он и всему чрезмерному, кричащему. Не случайно он почти не писал жаркие летние дни, предпочитая ласковую, мягкую игру света, разлитого по лицу земли.

К середине 1880-х годов уже вполне сформировались общие основы мировоззрения Левитана, специфика «смыслообразования» его живописи, целью которой, по его словам, стал «не протокол, а объяснение природы живописными средствами». По сравнению с произведениями русских пейзажистов предшествующего поколения в его работах более активным становится непосредственно-выразительный аспект художественной формы, стремление, чтобы природа являлась в картине «насквозь „очеловеченной“, профильтрованной „через призму темперамента художника“». В его работах оттенки чувств выражают и мелодика линий, и градации тонов, фактура, то трепетно нежная, то «колючая», то словно хранящая в себе тепло рук, бережных прикосновений к холсту, подобных туше пианиста. Время года и дня, особенности изображаемого пространства и освещения, соотношение неба и земли, свойственные данной местности и мотиву, не только несут в себе, так сказать, фенологическое значение, но и раскрывают, как писал Александр Ростиславов, «таинственные связи между содержанием форм и красок природы и нашей душевной жизнью».

Существо этих «таинственных связей», в общем, очевидно и обусловлено органической природой человека — части жизни на Земле. И если, как писал Константин Станиславский, «нельзя отделить нас и всего, что в нас творится, от мира света, звуков и вещей, среди которых мы живем и от которых так сильно зависит человеческая психология», то прежде всего это касается мира природы, которая закладывает в человека критерии соответствия, согласия с ней и ее красотой наших чувств, мыслей и стремлений. Основа этой высокой и в то же время простой меры заключена и в принципах поэтической образности живого человеческого языка. Она проявляется, когда мы в одних и тех же понятиях (ясный, теплый, светлый, прозрачный, чистый, мягкий, прямой, свежий, просветленный и тому подобное) говорим и о наиболее привлекательных, благих человеческих качествах, и о наиболее благоприятных, эстетически и прагматически, состояниях природы и ее явлениях. Равным образом мрак, холод, смутность, жесткость, сухость оказываются для нас «малопривлекательными» и в природе и в людях. Мы говорим о росте, цветении и увядании человека и его духовного мира, о зорях и веснах, осени, сумерках, «зиме тревоги нашей», о тучах и бурях, даже «оттепели» и «застое» в обществе, переносим и на природу наши специфически человеческие улыбку и задумчивость, скорбь и томление.