Страница 3 из 24
Во-вторых, исследователи Набокова, как всякие ученые, с удовольствием отыскивают в его творчестве редкости, предназначенные для знатоков, причем делают это с максимумом упорства и ригоризма. Набоков заманивает таких читателей в ловушку: педант по натуре, он оставил нам корпус текстов, словно созданных для того, чтобы в них копались, отбирая лучшее. Если приглядеться, в его книгах повсюду рассыпаны скрытые отсылки. Иногда предмет поисков все сужается и сужается, и обычный читатель вроде меня приходит в тихий ужас: это когда-нибудь кончится? Неужели нельзя рассказывать более простые и, пожалуй, важные вещи о великом писателе?
В некотором смысле эта книга – попытка отобрать Набокова у ученых. Он и сам приложил немало усилий, чтобы объяснить простым американцам, как уловить увертливый смысл его произведений[1]. Несмотря на то, что Набоков зачастую держался снисходительно, он все же был не из тех художников слова, кто уклоняется от общения с толпой, при условии, конечно, что толпа соглашается на его условия. Он надеялся, что в Америке найдет более широкую читательскую аудиторию, и, в отличие от многих писателей-новаторов прошлого века, Набоков был готов предпринять для этого необходимые действия.
Я глубоко признателен, как вскоре догадается читатель этой книги, авторам блестящих фундаментальных биографий Набокова: Брайану Бойду за его книги “Владимир Набоков: русские годы” (1990) и “Владимир Набоков: американские годы” (1991), а также Стейси Шифф с ее несравненной “Верой” (1999). Благодаря тому, что эти писатели скрупулезно воссоздали биографию Набоковых день за днем, мне не пришлось изобретать колесо, да я бы, пожалуй, и не отважился.
Хотя, конечно, по ряду вопросов мы с ними все же расходимся. (“Что ж, этого следовало ожидать”, – усмехнулся бы читатель биографий, которые написаны на основе данных, полученных из вторых рук.) Меня снова и снова поражала явная, невероятная американскость набоковской трансформации, того, как он открылся здешним влияниям (хотя это давало знать о себе значительно раньше, когда он только мечтал, что в один прекрасный день бежит в Соединенные Штаты). По общему мнению, Набоков пошел на кардинальную перемену: десятилетиями писал и публиковал книги на русском и вот начал писать по-английски. Чего же более? Это интеллектуальный переворот, истинное преображение, на которое способен не каждый. В Америке, согласно все тому же общему мнению, Набоков огляделся и с присущей ему проницательностью принялся изображать все, что видел, в духе пьесы “Я – камера”[2]. Что ж, соглашусь, однако и это еще не все. Меня поразило глубокое и отчасти завуалированное погружение Набокова в американскую культуру, то, что он усвоил наши литературные традиции и приспособил к собственным модернистским литературным занятиям. Если вдуматься, в этом нет ничего удивительного: все же Набоков был, что называется, классическим писателем, отправной точкой в творчестве которого становятся совпадения, неожиданная взаимосвязь с предшественниками и их трудами. Так было, когда он писал по-русски: его собственные истории росли на сказочно плодородной почве произведений других славянских авторов-предшественников Набокова, которых он любил (хотя некоторых из них любил лишь высмеивать), и он руководствовался теми же принципами, когда начал писать по-английски.
Бойд и другие с готовностью признают, что Америка стала для Набокова благоприятной возможностью, живительной переменой, однако общее мнение таково, что на деле Америка лишь очередной эпизод в мистерии набоковского гениальности. Дескать, он двадцать лет прожил в Берлине и Париже, где писал по-русски и создал выдающиеся произведения, потом еще двадцать лет прожил в Америке, где писал по-английски и где из-под его пера также вышли достойнейшие работы. Потом без малого двадцать лет жил в пятизвездочном отеле в Швейцарии и создавал шедевры. Так, да не так, отвечу я. Все набоковские произведения великолепны, но все же на истинное величие претендуют лишь те, что были созданы в Америке. И дело тут не только в тех романах, принесших ему славу в середине творческого пути, как, к примеру, “Лолита”, которая привлекла к Набокову внимание широкой читательской аудитории, чего он так добивался. Пусть даже миллионы читателей именно благодаря “Лолите” помнят его фамилию (хотя порой и неправильно произносят[3]), однако погружение в американскую действительность повлекло за собой куда более значимые изменения, чем, к примеру, его знакомство с немецким укладом жизни в Берлине или последние десятилетия жизни, проведенные в Швейцарии.
Германию он так и не полюбил (впрочем, мало кто из русских ее любит), Швейцария же стала для него достойным убежищем, местом, где он мог работать и принимать почести. А вот Америку Набоков любил – ту самую, вульгарную необъятную Америку. То, что он так проникся ею, так спокойно принял перемены, которые она в нем произвела, отчасти объяснялось тем, что здесь он мог в свое удовольствие охотиться за бабочками, но также и тем, что в середине XX века в Америке была возможность вырастить здорового и подающего надежды ребенка. По сравнению с Европой с ее ночными погромами, а также Германией и СССР, пораженными тоталитарным безумием, в Америке было легче дышать, однако, как ни странно, для Набокова-художника это не стало поводом к тому, чтобы успокоиться и почивать на лаврах. Напротив, его манера стала более дерзновенной и даже, я бы сказал, по-американски нахальной.
Американский период в творчестве Набокова, эти двадцать полных лет, уже обросли мифами. О том, как эмигрант без гроша за душой и поначалу без языка, на котором он мог бы свободно обращаться к новому читателю, стал самым популярным англоязычным автором в мире, создателем бестселлера о сексе и прочих выдающихся произведений. Начали переиздавать его ранние русские романы, переводы которых Набоков контролировал лично, и вскоре его объявили живым классиком, гением уровня Пруста, Джойса и Кафки. Его случай служил примером нуждающимся писателям всего мира. Силой его воли и искрометной оригинальностью восхищались даже те, кому не нравились его романы. Раз получилось у Набокова, быть может, получится и у них.
Возможно, его стиль, строгий и вместе с тем вычурный, изобилующий словесными играми и мудреными отсылками, выбивался из русла массовой литературы. Иными словами, не все его романы суть бессмертные классические произведения, как он самонадеянно утверждал в предисловиях, которые сам и писал к английским изданиям. Быть может, “Лолита” действует на публику, как торнадо в Оклахоме: шокирует, удивляет и ужасает, но вместе с тем в гадливой, похотливой манере обнажает истинно американскую фобию, которую, кажется, заметил только Набоков, – страх, что изнасилуют ребенка. Возможно, кто-то прекрасно проживет, не перечитывая “Аду”. Возможно, “Смотри на арлекинов!”, “Прозрачные вещи”, “Под знаком незаконнорожденных”, “Приглашение на казнь”, “Отчаяние”, даже целые части “Дара”, романа, написанного по-русски, которым Набоков особенно гордился, – не так уж и интересны. Набоков умело рекламировал свои произведения, так что, возможно, в некотором смысле нам всучили фальшивку.
Какая разница. Миф остается мифом, и книги мы раз за разом открываем для себя снова. История о том, чего ему удалось добиться, невзирая на перипетии судьбы, поистине вдохновляет: родители, чьи дети любят книги, должны читать ее им у камина и на ночь, упирая на то, что нежелание пойти на компромисс и отказаться от высоких требований в конечном счете оправдывает себя (хотя, конечно, умение приспосабливаться, находить себе учителей, мимикрировать, внаглую заимствовать и без конца уговаривать – тоже удобная штука).
Бегство в Америку, когда тебя по пятам преследует кошмар мировой войны, – огромная удача, но к этому Набоков долго готовился, впрочем, как и ко многому другому. Истинная загадка в том, как он сумел в четыре года выучиться читать по-английски11 – раньше, чем по-русски, как так получилось, что отец его был сторонником конституциональной формы правления, держался по-американски либеральных взглядов и сумел внушить сыну любовь ко всему английскому, так что мальчик мечтал однажды очутиться в тех краях, где говорят на этом языке. Гуляя по парку родительского имения, юный Набоков воображал себя героем историй про ковбоев и индейцев, с ранних лет полюбил охотиться, как Хемингуэй в Мичигане или Фолкнер на севере Миссисипи (пусть только на бабочек, но все же). Неужели только теперь, по прошествии многих лет, Набоков выглядит типичным американцем, как бы парадоксально это ни звучало? Или же он создал новую Америку – собственную страну в духе “Лолиты”, полную путаницы и заливистого нервного смеха, – словно в доказательство того, кем, как верил Набоков, ему суждено было стать?
1
Первая книга, которую Набоков написал по приезде в Америку, исчерпывающе содержательная, эксцентричная литературная биография Гоголя, была, как неоднократно подмечали, столько же о том, как читать самого Набокова, сколько о том, как читать русского писателя XIX века, автора “Мертвых душ” и “Ревизора”. Жестокие нападки Набокова на собратьев-писателей – так, Хемингуэя он называл шутом, а Фолкнера надутым мошенником и т. п. – также были продиктованы стремлением привлечь к себе внимание, подобно тому, как человек отчаянно прорубает дорогу сквозь заросли сорняков на поле и готов даже сжечь все вокруг, лишь бы расчистить себе путь (здесь и далее, если не указано иное, примечания автора).
2
“Я – камера” – пьеса Джона ван Друтена по книге Кристофера Ишервуда “Прощай, Берлин”, автобиографическому роману о жизни в Берлине с начала 1930-х годов до прихода к власти нацистов.
3
Правильно говорить “Набóков”. Большинство же англоязычных читателей, в особенности те из них, кого в юности впечатлила песня “Don’t Stand So Close to Me” группы Police (в частности, там есть такая строчка: “Как старик из той книги Набáкова”), так и зовут его Набáковым – что ж, видимо, им проще выговорить такой вариант.