Страница 2 из 30
Может быть, потому, что у нас, летчиков, есть возможность увидеть с высоты свой родной город весь, целиком, сразу. Увидеть, как он растет, набирается сил, хорошеет; как просыпаются и оживают его улицы. Там, в синеве неба, мы первыми встречаем восход солнца и последними провожаем его вечером, когда город окутывают сумерки.
Может быть, потому, что мы можем вздыбить весь земной шар над головой и «бросить к себе под ноги» целое небо вместе с солнцем... или заставить и землю, и небо, и солнце кружиться в бешеном хороводе, когда выполняем фигуры высшего пилотажа.
Значит все-таки «романтика неба»?
— Видишь ли, Дима, я люблю небо, люблю самую умную и красивую из всех машин — самолет... и мне все время хочется летать.
Димка не по-детски серьезно и важно кивает головой: «Понятно». Потом следует сразу целая серия вопросов:
— Вы ведь не сразу стали летчиком?
Отвечаю, что не сразу.
— Вы ведь сначала были маленьким?
Отвечаю, что сначала был маленьким.
— Расскажите?
— А... что рассказать-то, Дима?
— Ну, каким вы были в моем возрасте?
— Ах, в твоем возрасте... Все было просто, Дима.
Обыкновенный сибирский город. Обыкновенные мальчишки с неизменными мальчишескими занятиями и заботами. Летом — футбол и постоянные конфликты с родителями из-за разбитых ботинок, купание в Томи до «гусиной кожи» и постоянное волнение матери, с трудом скрываемое шутливой репликой: «Вовка, утонешь — домой не приходи!» Зимой — лыжи. Старенькие, неопределенного цвета, с расколотыми и сбитыми куском жести задниками. Любимое занятие — стремительно скатиться с крутого искитимского берега и прыгнуть со снежного трамплина, построенного нами в явном несоответствии с расчетной траекторией полета. Оглушительно хлопают лыжи об утоптанный наст, и последующее движение осуществляется уже отдельно от лыж и палок. Длинные зимние вечера, часто бессонные ночи с уловками и ухищрениями (не разбудить бы отца) за книгой «Два капитана». Утром, невыспавшийся, но окрыленный мечтами и планами, как-то по-особенному значительно и уверенно печатаешь в морозном тумане свои шаги по дороге в школу...
Школа! Самое светлое, самое чистое связано с нею, многое впервые познанное, осмысленное, пережитое: первые знания, первая дружба, первая романтическая любовь. Наши учителя — великие труженики, вам привычна легковесность суждений, а порой и поступков ваших воспитанников, не постигших еще всей ответственности перед грядущим. Не унывайте, посаженное вами зерно еще даст благодатные всходы. Обязательно даст! Сколько их было у вас, учеников, сколько еще будет — и хороших, и трудных! И в каждом — кусочек вашего сердца. Какое большое оно у вас, сердце! И щедрое. В разных концах Родины живут и работают десятки ваших Димок, Мишек, Людмил и Маринок, пишут письма, отчеты, статьи, на минуту задумываются перед словом «искусство»: «Как же написать — с двумя или с одним «с»... Что бы сказала сейчас наша «русачка» Зоя Павловна, вот стыд-то». И невдомек им, что на этот раз не рассердилась бы их любимая учительница за незнание того, как написать это слово, ведь для нее главное, что ее взрослые «дети» знают искусство жизни, искусство быть Человеком. Оно рождается в кругу семьи, в школе, в детских играх и увлечениях, среди друзей, а главное — в труде.
— Дядя Володя, а друг у вас был? Ну такой, самый верный.
— Да, Дима. Это счастье, что есть друг, надежный и верный. Можно с ним поспорить, обидеться за минутную грубость, но если вас связывает глубокая дружба, основанная на общности взглядов и интересов, если вы с ним хорошо дополняете друг друга, делая жизнь интереснее и содержательнее — такая дружба делает доброе дело.
С Валькой Александровым, долговязым, редкозубым мальчишкой, я познакомился в третьем классе. Шел послевоенный 1947 год. Еще не хватало хлеба. Задолго до открытия магазина у входа выстраивались очереди. В них было много твоих сверстников, Дима. Нам хотелось во что бы то ни стало выполнить просьбу матери — принести хлеба, а силенок пробиться к прилавку не хватало. Как-то мне пришлось совсем худо, я окончательно выбился из сил, стиснутый крепкими мужскими спинами. Хотел выбраться назад, глотнуть свежего воздуха — не получается, заклинило. Что же делать? Вдруг слышу горячий шепот в самое ухо: «Ты меньше возись — это бесполезное дело, только напрасно тратишь силы. Согни руки в локтях перед грудью и старайся протиснуться среди самых здоровых парней — они тебя сами куда надо вынесут». Попробовал — помогло. Когда потные и запыхавшиеся от неимоверных усилий, но безмерно счастливые от прикосновения к ладоням теплого хлеба, мы выбрались из магазина, я чувствовал к этому парнишке горячую симпатию. Домой нам было по пути.
— Ты откуда такой взялся? — спрашиваю, невольно обратив внимание на полосатую тельняшку, видневшуюся в разрезе рубахи.
— Я, братишка, из Севастополя, — и, сделав многозначительную паузу, продолжает, ошеломив меня витиеватой фразой. — Участвовал на Черноморском театре военных действий против немецко-фашистских захватчиков... Били мы фрицев, знаешь как?! Есть такой пулемет «Шкас», скорострельность 1900 выстрелов в минуту... Слыхал? Так вот, братишка, патронов у нас было на-ва-а-лом — стреляли не жалели... я один этих гадов уложил больше сотни...
— Сколько же тебе лет было? — плохо скрывая сомнение, спросил я.
— Лет десять, не больше, но я был рослый пацан и мне давали все пятнадцать, — и с пытливой тревогой посмотрев, поверил ли я ему, начал торопливо рассказывать, как он служил юнгой на эсминце, как потом, сняв пушки и пулеметы, моряки сошли на сушу и дрались на Сапун-горе.
Он с легкостью опытного специалиста начал жонглировать такими правдоподобными картинами военной жизни и профессиональными выражениями, что мои первоначальные сомнения исчезли — я поверил ему. Однако Валька отчаянно врал. Точнее, фантазировал. С упоением, твердо веря сам в то, чего с ним не было, но чего он очень желал. Своим мальчишеским сердцем, пережившим тяжелое время войны, он жаждал борьбы с фашистами, он научился ненавидеть врагов и любить Родину.
Трудное у нас было детство, Дима. И все же прекрасное — своей животворной тягой к познанию, своей неуемной энергией, жаждой таинственного, необычного. Увлечения сменялись одно другим. Больше всего нам нравилось бродяжничать.
У Вальки была масса родственников и знакомых в деревнях, особенно вверх по реке Томи: в Шумихе, Смолине, Старых Червях. Я всегда поражался его способности вникать во все стороны деревенской жизни; он мог часами говорить на каком-то особом диалекте с древним и седым, как прибрежные камни, дедом Прохором, научившим нас по-своему любить суровую сибирскую природу. Так же, как сегодня, мы разжигали костер на берегу Томи и с раскрытыми ртами слушали в вечерних сумерках рассказы деда, в которых сказочное органически переплеталось с реальным: рыбак Митякин и русалка со Змеиного камня, солдатка Анна и домовой, бодливая корова Зорька и Бова-королевич. Детское воображение молниеносно рисовало сцены и образы дедовских рассказов, обостренное чувство ловило ночные шумы: ленивый всплеск воды — не русалка ли это, шорохи травы и кустов, запах выброшенных на берег водорослей и рыбы. Потом мы шли к ветхой избушке, с наслаждением подставив разгоряченные лица ласковому дыханию ветерка, теплого на возвышенных местах и прохладного в низинах. Баба Поля, жена деда Прохора, ставила перед нами глиняную миску с земляникой и молоком, раскладывала деревянные ложки и начинала ворковать со своим любимцем Валькой, называя его не иначе, как «светик ты мой». Я с удовольствием уплетал вкуснятину-землянику, рассеянно слушая про несушек-хохлаток и коровушку Зорьку, которая никак не хочет ходить в общее стадо; скользил взглядом по большой русской печи с горшками, чугунками, ухватами, по старым бревенчатым стенам, по которым комично прыгала бабкина тень. Где-то за печкой начинал свою ночную трель сверчок — добрая примета благополучия в деревенской избе, и мне казалось, что я много-много лет уже вижу все это.