Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 54



А между тем — среди огромной равнины, поросшей травой, возвышался лишь одинокий баобаб.

Жан, в чаду упоения, испытывал какой-то внутренний трепет, различая в сумеречном полумраке еще более темную наготу своей возлюбленной, сверкающую, подвижную эмаль ее глаз.

Над ними бесшумно носились огромные летучие мыши; их мягкий полет походил на быстрый шелест черной материи. Они почти касались приютившихся под баобабом; летучих мышей привлекал передник Фату, выделявшийся белым пятном на порыжевшей траве…

Anamalis fobil!.. Faramata hi!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

…Миновало три года…

Три раза возвращались зловещие весны и зимы — три раза наступали засухи с холодными ночами и ветром пустыни…

…Жан спал, растянувшись на своем тара, в белом домике Самба-Гамэ; поблизости лежал рыжий пес, вытянув передние лапы и положив на них морду с высунутым сухим языком — напоминая статуэтку священного шакала из египетского храма… Фату-гей покоилась у ног Жана на полу.

Полдень, час послеобеденного отдыха… Душно, нестерпимо душно… Вспомните наши знойные июльские полдни и представьте себе зной еще больший, а свет еще ярче… Стоял сентябрь.

Изо дня в день беспрерывно дул легкий ветер пустыни. Все высохло, все поблекло. На необозримой песчаной равнине клубами вздымалась пыль, как волны громадного моря…

Фату-гей лежала на животе, подперев голову руками. Она была обнажена до пояса — так здесь ходят дома, — и ее глянцевитая спина красиво изгибалась, начиная от стройных бедер и до высокого сооружения из волос, янтаря и кораллов — обычной прически Фату.

Вокруг жилища Самба-Гамэ царила тишина, нарушаемая еле слышным шелестом ящериц, мошек да песка, вздуваемого ветром…

Опершись подбородком на руки, Фату дремала, тихонько напевая. Она пела мелодии, никогда ею не слышанные, а между тем ее пение не было простой импровизацией. То были отголоски страстных грез и неги, бессознательно выливавшиеся в полные очарования причудливые мелодии. В этом пении воплощались впечатления внешнего мира, переполнявшие душу маленькой дикарки…

О, как дрожали и стонали среди звучного полдня и послеобеденного зноя эти мелодии смутных дум и былых впечатлений — песни знойной пустыни, одиночества и плена!..

…Жан и Фату окончательно примирились… Жан, по обыкновению, простил — и эпизод с khaliss и золотыми серьгами канул в море забвения.

К тому же Жан нашел деньги и отправил во Францию. Их одолжил Ниаор — большие серебряные монеты старинной чеканки, хранившиеся вместе с другими в его медном сундуке. При первой возможности долг будет выплачен; конечно, это лишняя забота для Жана, но он, по крайней мере, оправдал возлагаемые на него надежды, и его дорогие старики успокоятся и не будут терпеть нужды. Все остальное несущественно.



Небрежно раскинувшись на своем тара с рабыней в ногах, Жан напоминал красивого, величественного арабского принца. От севенского горца не осталось и следа. Жан приобрел мужественную осанку героя, закаленного на поле брани.

Эти три года, проведенные в Сенегамбии, где погибло немало спаги, прошли для него благополучно. Правда, он загорел, несколько возмужал, черты лица его обострились, стали более изящными, но таким образом выявилась вся его красота…

Общая моральная слабость, апатия и рассеянность, какое-то духовное оцепенение с внезапными болезненными вспышками энергии — вот и все последствия его трехлетнего существования в Сенегамбии; вот как сказался здешний климат на его здоровой натуре.

Он мало-помалу превратился в примерного солдата, исполнительного, энергичного и мужественного. Между тем на его мундире красуются до сих пор лишь скромные шерстяные погоны. В золотых галунах прапорщика, так дразнивших воображение, ему неизменно отказывают. Прежде всего, конечно, мешает отсутствие протекции, а самое главное — его сожительство с дикаркой!..

Пьянствовать, буянить, разбить в драке голову, напиться и шляться ночью по улицам, размахивая шпагой, таскаться по грязным притонам, предаваться разврату — все это ничего, но совратить маленькую рабыню, прислуживавшую в благородном семействе, притом некрещеную — это, по общему мнению, поступок совершенно непростительный.

Жану зачастую приходилось выслушивать по этому поводу нотации от своих начальников, сопровождаемые угрозами и оскорблениями. Но Жан не робел перед разразившейся над ним бурей и, послушный дисциплине, стоически выдерживал ее натиск, под сокрушенным видом скрывая безумное желание употребить в дело свой хлыст.

В результате все продолжало идти по-прежнему… Правда, временами он становился осторожнее, но Фату по-прежнему оставалась при нем.

Чувства его к этому юному созданию были так сложны, что психологи более тонкие, чем он, не сумели бы в них разобраться. Он бессознательно поддался ее чарам, похожим на таинственные чары амулета, и чувствовал, что не в состоянии расстаться с нею. Прошедшее исчезало мало-помалу за густым облаком тумана; сломленный разлукой и одиночеством, он без сопротивления подчинялся смутным стремлениям своей наболевшей души…

…И каждый день, каждый день это солнце!.. Оно неумолимо восходит в один и тот же час; ни единой тучки на небе, ни капельки влаги, и только его огромный желтый или красный диск всплывает над песчаной равниной, похожей на море, посылая на землю знойные лучи, от которых кровь приливает к темени, к вискам и изнемогает все тело…

Уже два года прошло с тех пор, как Жан и Фату поселились в домике Самба-Гамэ. В казармах все кончилось тем, что, устав протестовать, спаги примирились с обстоятельством, которому были не в силах помешать. В сущности, Жан Пейраль был примерный спаги; но ему, конечно, суждено теперь на всю жизнь остаться при своих скромных погонах и невысоком чине.

В доме Коры Фату была не рабыней, а пленницей — разница существенная, установленная традициями колонии, усвоенными ею еще в юности. Будучи пленницей, она могла уйти, но ее не имели права выгнать. Вырвавшись из плена, она чувствовала себя спокойно и пользовалась всеми преимуществами этой свободы.

Кроме того, она была крещена, а это также способствовало ее освобождению. В ее крошечной головке, наделенной обезьяньей хитростью, все укладывалось как нельзя лучше и понималось по-своему. Для женщины, исповедующей религию Магреба, отдаться белому — значит совершить преступление, караемое публичным позором. Но для Фату этот ужасный предрассудок уже более не существовал.

Правда, ей иногда случалось слышать от соплеменниц кличку: Кеффир! — и девушка очень на это обижалась. Завидев издали толпу своих соотечественников, которых нетрудно было узнать по торчащим волосам, она в волнении подбегала к ним и, смущенная, крутилась возле этих рослых дикарей с лохматыми гривами, пытаясь завести разговор на дорогом языке отчизны… (Негры любят родную страну, племя, поселок).

И зачастую черные люди из племени кассонкеев с презрением отворачивались от коварной соплеменницы и с улыбкой, сопровождаемой каким-то неуловимым выражением сжатых губ, произносили слово «кеффир» (изменница), «руми» на языке Алжира и «гяур» на языке Востока. Тогда Фату съеживалась, грустная и униженная… Но, несмотря на это, она предпочитала оставаться «keffir», лишь бы Жан продолжал любить ее…

…Бедный Жан, спи крепко на своем воздушном ложе, пусть этот тяжелый дневной сон без грез продлится как можно дольше — печален момент твоего пробуждения!.. Отчего пробуждение после полуденного отдыха сопровождается такой неумолимой ясностью сознания, влекущей за собою вереницу ужасных мгновений?.. В голове теснятся такие печальные, смутные мысли, то разорванные, то путаные, полные таинственности и окутывающие прошлое… Затем всплывают более ясные, но еще более удручающие — воспоминания былого счастья, далекого детства вспыхивают одновременно с осознанием невозвратности. Видится родное селение, Севенны в летние сумерки, а кругом стрекочут африканские цикады… Вспоминается горький час разлуки; мгновенно предстает ужасная правда жизни, как призрак, восставший из могилы; с неумолимой ясностью проступают все изъяны, отрицательные стороны добра…